|
|
|
lalighieri text integral passage complete quotation of the sources comedies works historical literary works in prose and in verses
Перевод М.Лозинского
* ЧИСТИЛИЩЕ *
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
Для лучших вод подъемля парус ныне,
Мой гений вновь стремит свою ладью,
Блуждавшую в столь яростной пучине,
И я второе царство воспою,
Где души обретают очищенье
И к вечному восходят бытию.
Пусть мертвое воскреснет песнопенье,
Святые Музы, - я взываю к вам;
Пусть Каллиопа, мне в сопровожденье,
Поднявшись вновь, ударит по струнам,
Как встарь, когда Сорок сразила лира
И нанесла им беспощадный срам.
Отрадный цвет восточного сапфира,
Накопленный в воздушной вышине,
Прозрачной вплоть до первой тверди мира,
Опять мне очи упоил вполне,
Чуть я расстался с темью без рассвета,
Глаза и грудь отяготившей мне.
Маяк любви, прекрасная планета,
Зажгла восток улыбкою лучей,
И ближних Рыб затмила ясность эта.
Я вправо, к остью, поднял взгляд очей,
И он пленился четырьмя звездами,
Чей отсвет первых озарял людей.
Казалось, твердь ликует их огнями;
О северная сирая страна,
Где их сверканье не горит над нами!
Покинув оком эти пламена,
Я обратился к остью полуночи,
Где Колесница не была видна;
И некий старец мне предстал пред очи,
Исполненный почтенности такой,
Какой для сына полон облик отчий.
Цвет бороды был исчерна-седой,
И ей волна волос уподоблялась,
Ложась на грудь раздвоенной грядой.
Его лицо так ярко украшалось
Священным светом четырех светил,
Что это блещет солнце - мне казалось.
"Кто вы, и кто темницу вам открыл,
Чтобы к слепому выйти водопаду? -
Колебля оперенье, он спросил. -
Кто вывел вас? Где взяли вы лампаду,
Чтоб выбраться из глубины земли
Сквозь черноту, разлитую по Аду?
Вы ль над законом бездны возмогли,
Иль новое решилось в горней сени,
Что падшие к скале моей пришли?"
Мой вождь, внимая величавой тени,
И голосом, и взглядом, и рукой
Мне преклонил и веки, и колени.
Потом сказал: "Я здесь не сам собой.
Жена сошла с небес, ко мне взывая,
Чтоб я помог идущему со мной.
Но раз ты хочешь точно знать, какая
У нас судьба, то это мне закон,
Который я уважу, исполняя.
Последний вечер не изведал он;
Но был к нему так близок, безрассудный,
Что срок ему недолгий был сужден.
Как я сказал, к нему я в этот трудный
Был послан час; и только через тьму
Мог вывести его стезею чудной.
Весь грешный люд я показал ему;
И души показать ему желаю,
Врученные надзору твоему.
Как мы блуждали, я не излагаю;
Мне сила свыше помогла, и вот
Тебя я вижу и тебе внимаю.
Ты благосклонно встреть его приход:
Он восхотел свободы, столь бесценной,
Как знают все, кто жизнь ей отдает.
Ты это знал, приняв, как дар блаженный,
Смерть в Утике, где ризу бытия
Совлек, чтоб в грозный день ей стать нетленной.
Запретов не ломал ни он, ни я:
Он - жив, меня Минос нигде не тронет,
И круг мой - тот, где Марция твоя
На дне очей мольбу к тебе хоронит,
О чистый дух, считать ее своей.
Пусть мысль о ней и к нам тебя преклонит!
Дай нам войти в твои семь царств, чтоб ей
Тебя я славил, ежели пристала
Речь о тебе средь горестных теней".
"Мне Марция настолько взор пленяла,
Пока я был в том мире, - он сказал, -
Что для нее я делал все, бывало.
Теперь меж нас бежит зловещий вал;
Я, изведенный силою чудесной,
Блюдя устав, к ней безучастен стал.
Но если ты посол жены небесной,
Достаточно и слова твоего,
Без всякой льстивой речи, здесь невместной.
Ступай и тростьем опояшь его
И сам ему омой лицо, стирая
Всю грязь, чтоб не осталось ничего.
Нельзя, глазами мглистыми взирая,
Идти навстречу первому из слуг,
Принадлежащих к светлым сонмам Рая.
Весь этот островок обвив вокруг,
Внизу, где море бьет в него волною,
Растет тростник вдоль илистых излук.
Растения, обильные листвою
Иль жесткие, не могут там расти,
Затем что неуступчивы прибою.
Вернитесь не по этому пути;
Восходит солнце и покажет ясно,
Как вам удобней на гору взойти".
Так он исчез; я встал с колен и, страстно
Прильнув к тому, кто был моим вождем
Его глаза я вопрошал безгласно.
Он начал: "Сын, ступай за мной; идем
В ту сторону; мы здесь на косогоре
И по уклону книзу повернем".
Уже заря одолевала в споре
Нестойкий мрак, и, устремляя взгляд,
Я различал трепещущее море.
Мы шли, куда нас вел безлюдный скат,
Как тот, кто вновь дорогу, обретает
И, лишь по ней шагая, будет рад.
Дойдя дотуда, где роса вступает
В боренье с солнцем, потому что там,
На ветерке, нескоро исчезает, -
Раскрыв ладони, к влажным муравам
Нагнулся мой учитель знаменитый,
И я, поняв, к нему приблизил сам
Слезами орошенные ланиты;
И он вернул мне цвет, - уже навек,
Могло казаться, темным Адом скрытый.
Затем мы вышли на пустынный брег,
Не видевший, чтобы отсюда начал
Обратный путь по волнам человек.
Здесь пояс он мне свил, как тот назначил.
О удивленье! Чуть он выбирал
Смиренный стебель, как уже маячил
Сейчас же новый там, где он сорвал.
ПЕСНЬ ВТОРАЯ
Уже сближалось солнце, нам незримо,
С тем горизонтом, чей полдневный круг
Вершиной лег поверх Ерусалима;
А ночь, напротив двигаясь вокруг,
Взошла из Ганга и весы держала,
Чтоб, одолев, их выронить из рук;
И на щеках Авроры, что сияла
Там, где я был, мерк бело-алый цвет,
От времени желтея обветшало.
Мы ждали там, где нас застал рассвет,
Как те, что у распутья, им чужого,
Душою движутся, а телом нет.
И вот, как в слое воздуха густого,
На западе, над самым лоном вод,
В час перед утром Марс горит багрово,
Так мне сверкнул - и снова да сверкнет! -
Свет, по волнам стремившийся так скоро,
Что не сравнится никакой полет.
Пока глаза от водного простора
Я отстранял, чтобы спросить вождя,
Свет ярче стал и явственней для взора.
По сторонам, немного погодя,
Какой-то белый блеск разросся чудно,
Другой - под ним, отвесно нисходя.
Мой вождь молчал, но было уж нетрудно
Узнать крыла в той первой белизне,
И он, поняв, кто направляет судно,
"Склони, склони колена! - крикнул мне. -
Молись, вот ангел божий! Ты отныне
Их много встретишь в горней вышине.
Смотри, как этот, в праведной гордыне,
Ни весел не желает, ни ветрил,
И правит крыльями в морской пустыне!
Смотри, как он их к небу устремил,
Взвевая воздух вечным опереньем,
Не переменным, как у смертных крыл".
А тот, светлея с каждым мановеньем,
Господней птицей путь на нас держал;
Я, дольше не выдерживая зреньем,
Потупил взгляд; а он к земле пристал,
И челн его такой был маловесный,
Что даже и волну не рассекал.
Там на корме стоял пловец небесный,
Такой, что счастье - даже речь о нем;
Вмещал сто душ и больше струг чудесный.
"In exitu Israel" - так, в одном
Сливаясь хоре, их звучало пенье,
И все, что дальше говорит псалом.
Он дал им крестное благословенье,
И все на берег кинулись гурьбой,
А он уплыл, опять в одно мгновенье.
Толпа дичилась, видя пред собой
Безвестный край, смущенная немного,
Как тот, кто повстречался с новизной.
Уже лучи во все концы отлого
Метало солнце, их стрелами сбив
С небесной середины Козерога,
Когда отряд прибывших, устремив
На нас глаза, сказал нам: "Мы не знаем,
Каким путем подняться на обрыв".
Вергилий им ответил: "С этим краем
Знакомимся мы сами в первый раз;
Мы тоже здесь как странники ступаем.
Мы прибыли немного раньше вас,
Другим путем, где круча так сурова,
Что вверх идти - теперь игра для нас".
Внимавшие, которым было ново,
Что у меня дыханье на устах,
Дивясь, бледнели, увидав живого.
Как на гонца с оливою в руках
Бежит народ, чтобы узнать, в чем дело,
И все друг друга давят второпях,
Так и толпа счастливых душ глядела
В мое лицо, забыв стезю высот
И чаянье прекрасного удела.
Одна ко мне продвинулась вперед,
Объятия раскрыв так благодатно,
Что я ответил тем же в свой черед.
О призрачные тени! Троекратно
Сплетал я руки, чтоб ее обнять,
И трижды приводил к груди обратно.
Смущенья ли была на мне печать,
Но тень с улыбкой стала отдаляться,
И ей вослед я двинулся опять.
Она сказала мне не приближаться;
И тут ее узнал я без труда
И попросил на миг со мной остаться.
"Как в смертном теле, - молвил дух тогда, -
Тебя любил я, так люблю вне тленья.
Я подожду; а ты идешь куда?"
"Каселла мой, я ради возвращенья
Сюда же, - я сказал, - предпринял путь.
Но где ты был, чтоб так терять мгновенья?"
И он: "Обидой не было отнюдь,
Что он, беря, кого ему угодно,
Мне долго к прочим не давал примкнуть;
Его желанье с высшей правдой сходно.
Теперь уже три месяца подряд
Всех, кто ни просит, он берет свободно.
И вот на взморье устремляя взгляд,
Где Тибр горчает, растворясь в соленом,
Я был им тоже в этом устье взят,
Куда сейчас он реет водным лоном
И где всегда в ладью сажает он
Того, кто не притянут Ахероном".
И я: "О если ты не отлучен
От дара нежных песен, что, бывало,
Мою тревогу погружали в сон,
Не уходи, не спев одну сначала
Моей душе, которая, в земной
Идущая личине, так устала!"
"Любовь, в душе беседуя со мной", -
Запел он так отрадно, что отрада
И до сих пор звенит во мне струной.
Мой вождь, и я, и душ блаженных стадо
Так радостно ловили каждый звук,
Что лучшего, казалось, нам не надо.
Мы напряженно слушали, но вдруг
Величественный старец крикнул строго:
"Как, мешкотные души? Вам досуг
Вот так стоять, когда вас ждет дорога?
Спешите в гору, чтоб очистить взор
От шелухи, для лицезренья бога".
Как голуби, клюя зерно иль сор,
Толпятся, молчаливые, без счета,
Прервав свой горделивый разговор,
Но, если вдруг их испугает что-то,
Тотчас бросают корм и прочь спешат,
Затем что поважней у них забота, -
Так, видел я, неопытный отряд,
Бросая песнь, спешил к пяте обрыва,
Как человек, идущий наугад;
Была и наша поступь тороплива.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ
В то время как внезапная тревога
Гнала их россыпью к подножью скал,
Где правда нас испытывает строго,
Я верного вождя не покидал:
Куда б я устремился, одинокий?
Кто путь бы мне к вершине указал?
Я чувствовал его самоупреки.
О совесть тех, кто праведен и благ,
Тебе и малый грех - укол жестокий!
Когда от спешки он избавил шаг,
Которая в движеньях неприглядна,
Мой ум, который все не мог никак
Расшириться, опять раскрылся жадно,
И я глаза возвел перед стеной,
От моря к небу взнесшейся громадно.
Свет солнца, багровевшего за мной,
Ломался впереди меня, покорный
Преграде тела, для него сплошной.
Я оглянулся с дрожью непритворной,
Боясь, что брошен, - у моих лишь ног
Перед собою видя землю черной.
И пестун мой: "Ты ль это думать мог? -
Сказал, ко мне всей грудью обращенный. -
Ведь я с тобой, и ты не одинок.
Теперь уж вечер там, где, погребенный,
Почиет прах, мою кидавший тень,
Неаполю Брундузием врученный.
И если я не затмеваю день,
Дивись не больше, чем кругам небесным:
Луч, не затмясь, проходит сквозь их сень.
Но стуже, зною и скорбям телесным
Подвержены и наши существа
Могуществом, в путях своих безвестным.
Поистине безумные слова -
Что постижима разумом стихия
Единого в трех лицах естества!
О род людской, с тебя довольно guia;
Будь все открыто для очей твоих,
То не должна бы и рождать Мария.
Ты видел жажду тщетную таких,
Которые бы жажду утолили,
Навеки мукой ставшую для них.
Средь них Платон и Аристотель были
И многие". И взор потупил он
И смолк, и горечь губы затаили.
Уже пред нами вырос горный склон,
Стеной такой обрывистой и строгой,
Что самый ловкий был бы устрашен.
Какой бы дикой ни идти дорогой
От Лериче к Турбии, худший путь
В сравненье был бы лестницей пологой.
"Как знать, не ниже ль круча где-нибудь, -
Сказал, остановившись, мой вожатый, -
Чтоб мог бескрылый на нее шагнуть?"
Пока он медлил, думою объятый,
Не отрывая взоров от земли,
А я оглядывал крутые скаты, -
Я увидал левей меня, вдали,
Чреду теней, к нам подвигавших ноги,
И словно тщетно, - так все тихо шли.
"Взгляни, учитель, и рассей тревоги, -
Сказал я. - Вот, кто нам подаст совет,
Когда ты сам не ведаешь дороги".
Взглянув, он молвил радостно в ответ:
"Пойдем туда, они идут так вяло.
Мой милый сын, вот путеводный свет".
Толпа от нас настолько отстояла
И после нашей тысячи шагов,
Что бросить камень - только бы достало,
Как вдруг они, всем множеством рядов
Теснясь к скале, свой ход остановили,
Как тот, кто шел и стал, дивясь без слов.
"Почивший в правде, - молвил им Вергилий, -
Сонм избранных, и мир да примет вас,
Который, верю, все вы заслужили,
Скажите, есть ли тут тропа для нас,
Чтоб мы могли подняться кручей склона;
Для умудренных ценен каждый час".
Как выступают овцы из загона,
Одна, две, три, и головы, и взгляд
Склоняя робко до земного лона,
И все гурьбой за первою спешат,
А стоит стать ей, - смирно, ряд за рядом,
Стоят, не зная, почему стоят;
Так шедшие перед блаженным стадом
К нам приближались с думой на челе,
С достойным видом и смиренным взглядом.
Но видя, что пред ними на земле
Свет разорвался и что тень сплошная
Ложится вправо от меня к скале,
Ближайшие смутились, отступая;
И весь шагавший позади народ
Отхлынул тоже, почему - не зная.
"Не спрошенный, отвечу наперед,
Что это - человеческое тело;
Поэтому и свет к земле нейдет.
Не удивляйтесь, но поверьте смело:
Иная воля, свыше нисходя,
Ему осилить этот склон велела".
На эти речи моего вождя:
"Идите с нами", - было их ответом;
И показали, руку отводя.
"Кто б ни был ты, - сказал один при этом, -
Вглядись в меня, пока мы так идем!
Тебе знаком я по земным приметам?"
И я свой взгляд остановил на нем;
Он русый был, красивый, взором светел,
Но бровь была рассечена рубцом.
Я искренне неведеньем ответил.
"Смотри!" - сказал он, и смертельный след
Я против сердца у него заметил.
И он сказал с улыбкой: "Я Манфред,
Родимый внук Костанцы величавой;
Вернувшись в мир, прошу, снеси привет
Моей прекрасной дочери, чьей славой
Сицилия горда и Арагон,
И ей скажи не верить лжи лукавой.
Когда я дважды насмерть был пронзен,
Себя я предал, с плачем сокрушенья,
Тому, которым и злодей прощен,
Мои ужасны были прегрешенья;
Но милость божья рада всех обнять,
Кто обратится к ней, ища спасенья.
Умей страницу эту прочитать
Козенцский пастырь, Климентом избранный
На то, чтобы меня, как зверя, гнать, -
Мои останки были бы сохранны
У моста Беневенто, как в те дни,
Когда над ними холм воздвигся бранный.
Теперь в изгнанье брошены они
Под дождь и ветер, там, где Верде льется,
Куда он снес их, погасив огни.
Предвечная любовь не отвернется
И с тех, кто ими проклят, снимет гнет,
Пока хоть листик у надежды бьется.
И все ж, кто в распре с церковью умрет,
Хотя в грехах успел бы повиниться,
Тот у подножья этой кручи ждет,
Доколе тридцать раз не завершится
Срок отщепенства, если этот срок
Молитвами благих не сократится.
Ты видишь сам, как ты бы мне помог,
Моей Костанце возвестив, какая
Моя судьба, какой на мне зарок:
От тех, кто там, вспомога здесь большая".
ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Когда одну из наших сил душевных
Боль или радость поглотит сполна,
То, отрешась от прочих чувств вседневных,
Душа лишь этой силе отдана;
И тем опровержимо заблужденье,
Что в нас душа пылает не одна.
Поэтому, как только слух иль зренье
К чему-либо всю душу обратит,
Забудется и времени теченье;
За ним одна из наших сил следит,
А душу привлекла к себе другая;
И эта связана, а та парит.
Дивясь Манфреду и ему внимая,
Я в этом убедился без труда,
Затем что солнце было выше края
На добрых пятьдесят долей, когда
Все эти души, там, где было надо,
Вскричали дружно: "Вам теперь сюда".
Подчас крестьянин в изгороди сада
Пошире щель заложит шипняком,
Когда темнеют гроздья винограда,
Чем оказался ход, куда вдвоем
Мой вождь и я за ним проникли с воли,
Оставив тех идти своим путем.
К Сан-Лео всходят и нисходят к Ноли,
И пеший след к Бисмантове ведет;
А эту кручу крылья побороли, -
Я разумею окрыленный взлет
Великой жажды, вслед вождю, который
Дарил мне свет и чаянье высот.
Путь шел в утесе, тяжкий и нескорый;
Мы подымались между сжатых скал,
Для ног и рук ища себе опоры.
Когда мы вышли, как на плоский вал,
На верхний край стремнины оголенной:
"Куда идти, учитель?" - я сказал.
И он: "Иди стезею неуклонной
Все в гору вслед за мной, покуда нам
Не встретится водитель умудренный".
К вершине было не взнестись очам,
А склон был много круче полуоси,
Секущей четверть круга пополам.
Устав, я начал, медля на откосе:
"О мой отец, постой и оглянись,
Ведь я один останусь на утесе!"
А он: "Мой сын, дотуда дотянись!"
И указал мне на уступ над нами,
Который кругом опоясал высь.
И я, подстегнутый его словами,
Напрягся, чтобы взлезть хоть как-нибудь,
Пока на кромку не ступил ногами.
И здесь мы оба сели отдохнуть,
Лицом к востоку; путник ослабелый
С отрадой смотрит на пройденный путь.
Я глянул вниз, на берег опустелый,
Затем на небо, и не верил глаз,
Что солнце слева посылает стрелы.
Поэт заметил, как меня потряс
Нежданный вид, что колесница света
Загородила Аквилон от нас.
"Будь Диоскуры, - молвил он на это, -
В соседстве с зеркалом, светящим так,
Что все кругом в его лучи одето,
Ты видел бы, что рдяный Зодиак
Еще тесней вблизи Медведиц кружит,
Пока он держит свой старинный шаг.
Причину же твой разум обнаружит,
Когда себе представит, что Сион
Горе, где мы, противоточьем служит;
И там, и здесь - отдельный небосклон,
Но горизонт один; и та дорога,
Где несчастливый правил Фаэтон,
Должна лежать вдоль звездного чертога
Здесь - с этой стороны, а там - с другой,
Когда ты в этом разберешься строго".
"Впервые, - я сказал, - учитель мой,
Я вижу с ясностью столь совершенной
Казавшееся мне покрытым тьмой, -
Что средний круг вращателя вселенной,
Или экватор, как его зовут,
Между зимой и солнцем неизменный,
По сказанной причине виден тут
К полночи, а еврейскому народу
Был виден к югу. Но, когда не в труд,
Поведай, сколько нам осталось ходу;
Так высока скалистая стена,
Что выше зренья всходит к небосводу".
И он: "Гора так мудро сложена,
Что поначалу подыматься трудно;
Чем дальше вверх, тем мягче крутизна.
Поэтому, когда легко и чудно
Твои шаги начнут тебя нести,
Как по теченью нас уносит судно,
Тогда ты будешь у конца пути.
Там схлынут и усталость, и забота.
Вот все, о чем я властен речь вести".
Чуть он умолк, вблизи промолвил кто-то:
"Пока дойдешь, не раз, да и не два,
Почувствуешь, что и присесть охота".
Мы, обернувшись на его слова,
Увидели левей валун огромный,
Который не заметили сперва.
Мы подошли; за ним в тени укромной
Расположились люди; вид их был,
Как у людей, объятых ленью томной.
Один сидел как бы совсем без сил:
Руками он обвил свои колени
И голову меж ними уронил.
И я сказал при виде этой тени:
"Мой милый господин, он так ленив,
Как могут быть родные братья лени".
Он обернулся и, глаза скосив,
Поверх бедра взглянул на нас устало;
Потом сказал: "Лезь, если так ретив!"
Тут я узнал его; хотя дышала
Еще с трудом взволнованная грудь,
Мне это подойти не помешало.
Тогда он поднял голову чуть-чуть,
Сказав: "Ты разобрал, как мир устроен,
Что солнце влево может повернуть?"
Поистине улыбки был достоин
Его ленивый вид и вялый слог.
Я начал так: "Белаква, я спокоен
За твой удел; но что тебе за прок
Сидеть вот тут? Ты ждешь еще народа
Иль просто впал в обычный свой порок?"
И он мне: "Брат, что толку от похода?
Меня не пустит к мытарствам сейчас
Господня птица, что сидит у входа,
Пока вокруг меня не меньше раз,
Чем в жизни, эта твердь свой круг опишет,
Затем что поздний вздох мне душу спас;
И лишь сердца, где милость божья дышит,
Могли бы мне молитвами помочь.
В других - что пользы? Небо их не слышит".
А между тем мой спутник, идя прочь,
Звал сверху: "Где ты? Солнце уж высоко
И тронуло меридиан, а ночь
У берега ступила на Моррокко".
ПЕСНЬ ПЯТАЯ
Вослед вождю, послушливым скитальцем,
Я шел от этих теней все вперед,
Когда одна, указывая пальцем,
Вскричала: "Гляньте, слева луч нейдет
От нижнего, да и по всем приметам
Он словно как живой себя ведет!"
Я обратил глаза при слове этом
И увидал, как изумлен их взгляд
Мной, только мной и рассеченным светом.
"Ужель настолько, чтоб смотреть назад, -
Сказал мой вождь, - они твой дух волнуют?
Не все ль равно, что люди говорят?
Иди за мной, и пусть себе толкуют!
Как башня стой, которая вовек
Не дрогнет, сколько ветры ни бушуют!
Цель от себя отводит человек,
Сменяя мысли каждое мгновенье:
Дав ход одной, другую он пресек".
Что мог бы я промолвить в извиненье?
"Иду", - сказал я, краску чуя сам,
Дарующую иногда прощенье.
Меж тем повыше, идя накрест нам,
Толпа людей на склоне появилась
И пела "Miserere", по стихам.
Когда их зренье точно убедилось,
Что сила света сквозь меня не шла,
Их песнь глухим и долгим "О!" сменилась.
И тотчас двое, как бы два посла,
Сбежали к нам спросить: "Скажите, кто вы,
И участь вас какая привела?"
И мой учитель: "Мы сказать готовы,
Чтоб вы могли поведать остальным,
Что этот носит смертные покровы.
И если их смутила тень за ним,
То все объяснено таким ответом:
Почтенный ими, он поможет им".
Я не видал, чтоб в сумраке нагретом
Горящий пар быстрей прорезал высь
Иль облака заката поздним летом,
Чем те наверх обратно поднялись;
И тут на нас помчалась вся их стая,
Как взвод несется, ускоряя рысь.
"Сюда их к нам валит толпа густая,
Чтобы тебя просить, - сказал поэт. -
Иди все дальше, на ходу внимая".
"Душа, идущая в блаженный свет
В том образе, в котором в жизнь вступала,
Умерь свой шаг! - они кричали вслед. -
Взгляни на нас: быть может, нас ты знала
И весть прихватишь для земной страны?
О, не спеши так! Выслушай сначала!
Мы были все в свой час умерщвлены
И грешники до смертного мгновенья,
Когда, лучом небес озарены,
Покаялись, простили оскорбленья
И смерть прияли в мире с божеством,
Здесь нас томящим жаждой лицезренья".
И я: "Из вас никто мне не знаком;
Чему, скажите, были бы вы рады,
И я, по мере сил моих, во всем
Готов служить вам, ради той отрады,
К которой я, по следу этих ног,
Из мира в мир иду сквозь все преграды".
Один сказал: "К чему такой зарок?
В тебе мы верим доброму желанью,
И лишь бы выполнить его ты мог!
Я, первый здесь взывая к состраданью,
Прошу тебя: когда придешь к стране,
Разъявшей землю Карла и Романью,
И будешь в Фано, вспомни обо мне,
Чтоб за меня воздели к небу взоры,
Дабы я мог очиститься вполне.
Я сам оттуда; но удар, который
Дал выход крови, где душа жила,
Я встретил там, где властны Антеноры
И где вовеки я не чаял зла;
То сделал Эсте, чья враждебность шире
Пределов справедливости была.
Когда бы я бежать пустился к Мире,
В засаде под Орьяко очутясь,
Я до сих пор дышал бы в вашем мире,
Но я подался в камыши и грязь;
Там я упал; и видел, как в трясине
Кровь жил моих затоном разлилась".
Затем другой: "О, да взойдешь к вершине,
Надежду утоленную познав,
И да не презришь и мою отныне!
Я был Бонконте, Монтефельтрский граф.
Забытый всеми, даже и Джованной,
Я здесь иду среди склоненных глав".
И я: "Что значил этот случай странный,
Что с Кампальдино ты исчез тогда
И где-то спишь в могиле безымянной?"
"О! - молвил он. - Есть горная вода,
Аркьяно; ею, вниз от Камальдоли,
Изрыта Казентинская гряда.
Туда, где имя ей не нужно боле,
Я, ранен в горло, идя напрямик,
Пришел один, окровавляя поле.
Мой взор погас, и замер мой язык
На имени Марии; плоть земная
Осталась там, где я к земле поник.
Знай и поведай людям: ангел Рая
Унес меня, и ангел адских врат
Кричал: "Небесный! Жадность-то какая!
Ты вечное себе присвоить рад
И, пользуясь слезинкой, поживиться;
Но прочего меня уж не лишат!"
Ты знаешь сам, как в воздухе клубится
Пар, снова истекающий водой,
Как только он, поднявшись, охладится.
Ум сочетая с волей вечно злой
И свой природный дар пуская в дело,
Бес двинул дым и ветер над землей.
Долину он, как только солнце село,
От Пратоманьо до большой гряды
Покрыл туманом; небо почернело,
И воздух стал тяжелым от воды;
Пролился дождь, стремя по косогорам
Все то, в чем почве не было нужды,
Потоками свергаясь в беге скором
К большой реке, переполняя дол
И все сметая бешеным напором.
Мой хладный труп на берегу нашел
Аркьяно буйный; как обломок некий,
Закинул в Арно; крест из рук расплел,
Который я сложил, смыкая веки:
И, мутною обвив меня волной,
Своей добычей придавил навеки".
"Когда ты возвратишься в мир земной
И тягости забудешь путевые, -
Сказала третья тень вослед второй, -
То вспомни также обо мне, о Пии!
Я в Сьене жизнь, в Маремме смерть нашла,
Как знает тот, кому во дни былые
Я, обручаясь, руку отдала".
ПЕСНЬ ШЕСТАЯ
Когда кончается игра в три кости,
То проигравший снова их берет
И мечет их один, в унылой злости;
Другого провожает весь народ;
Кто спереди зайдет, кто сзади тронет,
Кто сбоку за себя словцо ввернет.
А тот идет и только ухо клонит;
Подаст кому, - идти уже вольней,
И так он понемногу всех разгонит.
Таков был я в густой толпе теней,
Чье множество казалось превелико,
И, обещая, управлялся с ней.
Там аретинец был, чью жизнь так дико
Похитил Гин ди Такко; рядом был
В погоне утонувший; Федерико
Новелло, руки протянув, молил;
И с ним пизанец, некогда явивший
В незлобивом Марцукко столько сил;
Граф Орсо был средь них; был дух, твердивший,
Что он враждой и завистью убит,
Его безвинно с телом разлучившей, -
Пьер де ла Бросс; брабантка пусть спешит,
Пока жива, с молитвами своими,
Не то похуже стадо ей грозит.
Когда я, наконец, расстался с ними,
Просившими, чтобы просил другой,
Дабы скорей им сделаться святыми,
Я начал так: "Я помню, светоч мой,
Ты отрицал, в стихе, тобою спетом,
Что суд небес смягчается мольбой;
А эти люди просят лишь об этом.
Иль их надежда тщетна, или мне
Твои слова не озарились светом?"
Он отвечал: "Они ясны вполне,
И этих душ надежда не напрасна,
Когда мы трезво поглядим извне.
Вершина правосудия согласна,
Чтоб огнь любви мог уничтожить вмиг
Долг, ими здесь платимый повсечасно.
А там, где стих мой у меня возник,
Молитва не служила искупленьем,
И звук ее небес бы не достиг.
Но не смущайся тягостным сомненьем:
Спроси у той, которая прольет
Свет между истиной и разуменьем.
Ты понял ли, не знаю: речь идет
О Беатриче. Там, на выси горной,
Она с улыбкой, радостная, ждет".
И я: "Идем же поступью проворной;
Уже и сам я меньше утомлен,
А видишь - склон оделся тенью черной".
"Сегодня мы пройдем, - ответил он, -
Как можно больше; много - не придется,
И этим ты напрасно обольщен.
Пока взойдешь, не раз еще вернется
Тот, кто сейчас уже горой закрыт,
Так что и луч вокруг тебя не рвется.
Но видишь - там какой-то дух сидит,
Совсем один, взирая к нам безгласно;
Он скажет нам, где краткий путь лежит".
Мы шли к нему. Как гордо и бесстрастно
Ты ждал, ломбардский дух, и лишь едва
Водил очами, медленно и властно!
Он про себя таил свои слова,
Нас, на него идущих озирая
С осанкой отдыхающего льва.
Вождь подошел к нему узнать, какая
Удобнее дорога к вышине;
Но он, на эту речь не отвечая -
Спросил о нашей жизни и стране.
Чуть "Мантуя..." успел сказать Вергилий,
Как дух, в своей замкнутый глубине,
Встал, и уста его проговорили:
"О мантуанец, я же твой земляк,
Сорделло!" И они объятья слили.
Италия, раба, скорбей очаг,
В великой буре судно без кормила,
Не госпожа народов, а кабак!
Здесь доблестной душе довольно было
Лишь звук услышать милой стороны,
Чтобы она сородича почтила;
А у тебя не могут без войны
Твои живые, и они грызутся,
Одной стеной и рвом окружены.
Тебе, несчастной, стоит оглянуться
На берега твои и города:
Где мирные обители найдутся?
К чему тебе подправил повода
Юстиниан, когда седло пустует?
Безуздой, меньше было бы стыда.
О вы, кому молиться долженствует,
Так чтобы Кесарь не слезал с седла,
Как вам господне слово указует, -
Вы видите, как эта лошадь зла,
Уже не укрощаемая шпорой
С тех пор, как вы взялись за удила?
И ты, Альберт немецкий, ты, который
Был должен утвердиться в стременах,
А дал ей одичать, - да грянут скорой
И правой карой звезды в небесах
На кровь твою, как ни на чью доселе,
Чтоб твой преемник ведал вечный страх!
Затем что ты и твой отец терпели,
Чтобы пустынней стал имперский сад,
А сами, сидя дома, богатели.
Приди, беспечный, кинуть только взгляд:
Мональди, Филиппески, Каппеллетти,
Монтекки, - те в слезах, а те дрожат!
Приди, взгляни на знать свою, на эти
Насилия, которые мы зрим,
На Сантафьор во мраке лихолетий!
Приди, взгляни, как сетует твой Рим,
Вдова, в слезах зовущая супруга:
"Я Кесарем покинута моим!"
Приди, взгляни, как любят все друг друга!
И, если нас тебе не жаль, приди
Хоть устыдиться нашего недуга!
И, если смею, о верховный Дий,
За род людской казненный казнью крестной,
Свой правый взор от нас не отводи!
Или, быть может, в глубине чудесной
Твоих судеб ты нам готовишь клад
Великой радости, для нас безвестной?
Ведь города Италии кишат
Тиранами, и в образе клеврета
Любой мужик пролезть в Марцеллы рад.
Флоренция моя, тебя все это
Касаться не должно, ты - вдалеке,
В твоем народе каждый - муж совета!
У многих правда - в сердце, в тайнике,
Но необдуманно стрельнуть - боятся;
А у твоих она на языке
Иные общим делом тяготятся;
А твой народ, участливый к нему,
Кричит незваный: "Я согласен взяться!"
Ликуй же ныне, ибо есть чему:
Ты мирна, ты разумна, ты богата!
А что я прав, то видно по всему.
И Спарта, и Афины, где когда-то
Гражданской правды занялась заря,
Перед тобою - малые ребята:
Тончайшие уставы мастеря,
Ты в октябре примеришь их, бывало,
И сносишь к середине ноября.
За краткий срок ты сколько раз меняла
Законы, деньги, весь уклад и чин
И собственное тело обновляла!
Опомнившись хотя б на миг один,
Поймешь сама, что ты - как та больная,
Которая не спит среди перин,
Ворочаясь и отдыха не зная.
ПЕСНЬ СЕДЬМАЯ
И трижды, и четырежды успело
Приветствие возникнуть на устах,
Пока не молвил, отступив, Сорделло:
"Вы кто?" - "Когда на этих высотах
Достойные спастись еще не жили,
Октавиан похоронил мой прах.
Без правой веры был и я, Вергилий,
И лишь за то утратил вечный свет".
Так на вопрос слова вождя гласили.
Как тот, кто сам не знает - явь иль бред
То дивное, что перед ним предстало,
И, сомневаясь, говорит: "Есть... Нет..." -
Таков был этот; изумясь сначала,
Он взор потупил и ступил вперед
Обнять его, как низшему пристало.
"О свет латинян, - молвил он, - о тот,
Кто нашу речь вознес до полной власти,
Кто город мой почтил из рода в род,
Награда мне иль милость в этом счастье?
И если просьбы мне разрешены,
Скажи: ты был в Аду? в которой части?"
"Сквозь все круги отверженной страны, -
Ответил вождь мой, - я сюда явился;
От неба силы были мне даны.
Не делом, а неделаньем лишился
Я Солнца, к чьим лучам стремишься ты;
Его я поздно ведать научился.
Есть край внизу, где скорбь - от темноты,
А не от мук, и в сумраках бездонных
Не возгласы, а вздохи разлиты.
Там я, - среди младенцев, уязвленных
Зубами смерти в свете их зари,
Но от людской вины не отрешенных;
Там я, - средь тех, кто не облекся в три
Святые добродетели и строго
Блюл остальные, их нося внутри.
Но как дойти скорее до порога
Чистилища? Не можешь ли ты нам
Дать указанье, где лежит дорога?"
И он: "Скитаться здесь по всем местам,
Вверх и вокруг, я не стеснен нимало.
Насколько в силах, буду спутник вам.
Но видишь - время позднее настало,
А ночью вверх уже нельзя идти;
Пора наметить место для привала.
Здесь души есть направо по пути,
Которые тебе утешат очи,
И я готов тебя туда свести".
"Как так? - ответ был. - Если кто средь ночи
Пойдет наверх, ему не даст другой?
Иль просто самому не станет мочи?"
Сорделло по земле черкнул рукой,
Сказав: "Ты видишь? Стоит солнцу скрыться,
И ты замрешь пред этою чертой;
Причем тебе не даст наверх стремиться
Не что другое, как ночная тень;
Во тьме бессильем воля истребится.
Но книзу, со ступени на ступень,
И вкруг горы идти легко повсюду,
Пока укрыт за горизонтом день".
Мой вождь внимал его словам, как чуду,
И отвечал: "Веди же нас туда,
Где ты сказал, что я утешен буду".
Мы двинулись в дорогу, и тогда
В горе открылась выемка, такая,
Как здесь в горах бывает иногда.
"Войдем туда, - сказала тень благая, -
Где горный склон как бы раскрыл врата,
И там пробудем, утра ожидая".
Тропинка, не ровна и не крута,
Виясь, на край долины приводила,
Где меньше половины высота.
Сребро и злато, червлень и белила,
Отколотый недавно изумруд,
Лазурь и дуб-светляк превосходило
Сияние произраставших тут
Трав и цветов и верх над ними брало,
Как большие над меньшими берут.
Природа здесь не только расцвечала,
Но как бы некий непостижный сплав
Из сотен ароматов создавала.
"Salve, Regina," - меж цветов и трав
Толпа теней, внизу сидевших, пела,
Незримое убежище избрав.
"Покуда солнце все еще не село, -
Наш мантуанский спутник нам сказал, -
Здесь обождать мы с вами можем смело.
Вы разглядите, став на этот вал,
Отчетливей их лица и движенья,
Чем если бы их сонм вас окружал.
Сидящий выше, с видом сокрушенья
О том, что он призваньем пренебрег,
И губ не раскрывающий для пенья, -
Был кесарем Рудольфом, и он мог
Помочь Италии воскреснуть вскоре,
А ныне этот час опять далек.
Тот, кто его ободрить хочет в горе,
Царил в земле, где воды вдоль дубрав
Молдава в Лабу льет, а Лаба в море.
То Оттокар; он из пелен не встав,
Был доблестней, чем бороду наживший
Его сынок, беспутный Венцеслав.
И тот курносый, в разговор вступивший
С таким вот благодушным добряком,
Пал, как беглец, честь лилий омрачивший.
И как он в грудь колотит кулаком!
А этот, щеку на руке лелея,
Как на постели, вздохи шлет тайком.
Отец и тесть французского злодея,
Они о мерзости его скорбят,
И боль язвит их, в сердце пламенея.
А этот кряжистый, поющий в лад
С тем носачом, смотрящим величаво,
Был опоясан, всем, что люди чтят.
И если бы в руках была держава
У юноши, сидящего за ним,
Из чаши в чашу перешла бы слава,
Которой не хватило остальным:
Хоть воцарились Яков с Федериком,
Все то, что лучше, не досталось им.
Не часто доблесть, данная владыкам,
Восходит в ветви; тот ее дарит,
Кто может все в могуществе великом.
Носач изведал так - же этот стыд,
Как с ним поющий Педро знаменитый:
Прованс и Пулья стонут от обид.
Он выше был, чем отпрыск, им отвитый,
Как и Костанца мужем пославней,
Чем были Беатриче с Маргеритой.
А вот смиреннейший из королей,
Английский Генрих, севший одиноко;
Счастливее был рост его ветвей.
Там, ниже всех, где дол лежит глубоко,
Маркиз Гульельмо подымает взгляд;
Алессандрия за него жестоко
Казнила Канавез и Монферрат".
ПЕСНЬ ВОСЬМАЯ
В тот самый час, когда томят печали
Отплывших вдаль и нежит мысль о том,
Как милые их утром провожали,
А новый странник на пути своем
Пронзен любовью, дальний звон внимая,
Подобный плачу над умершим днем, -
Я начал, слух невольно отрешая,
Следить, как средь теней встает одна,
К вниманью мановеньем приглашая.
Сложив и вскинув кисти рук, она
Стремила взор к востоку и, казалось,
Шептала богу: "Я одним полна".
"Te lucis ante", - с уст ее раздалось
Так набожно, и так был нежен звук,
Что о себе самом позабывалось.
И, набожно и нежно, весь их круг
С ней до конца исполнил песнопенье,
Взор воздымая до верховных дуг.
Здесь в истину вонзи, читатель, зренье;
Покровы так прозрачны, что сквозь них
Уже совсем легко проникновенье.
Я видел: сонм властителей земных,
С покорно вознесенными очами,
Как в ожиданье, побледнев, затих.
И видел я: два ангела, над нами
Спускаясь вниз, держали два клинка,
Пылающих, с неострыми концами.
И, зеленее свежего листка,
Одежда их, в ветру зеленых крылий,
Вилась вослед, волниста и легка.
Один слетел чуть выше, чем мы были,
Другой - на обращенный к нам откос,
И так они сидевших окаймили.
Я различал их русый цвет волос,
Но взгляд темнел, на лицах их почия,
И яркости чрезмерной я не снес.
"Они сошли из лона, где Мария, -
Сказал Сорделло, - чтобы дол стеречь,
Затем что близко появленье змия".
И я, не зная, как себя беречь,
Взглянул вокруг и поспешил укрыться,
Оледенелый, возле верных плеч.
И вновь Сорделло: "Нам пора спуститься
И славным теням о себе сказать;
Им будет радость с вами очутиться".
Я, в три шага, ступил уже на гладь;
И видел, как одна из душ взирала
Все на меня, как будто чтоб узнать.
Уже и воздух почернел немало,
Но для моих и для ее очей
Он все же вскрыл то, что таил сначала.
Она ко мне подвинулась, я - к ней.
Как я был счастлив, Нино благородный,
Тебя узреть не между злых теней!
Приветствий дань была поочередной;
И он затем: "К прибрежью под горой
Давно ли ты приплыл пустыней водной?"
"О, - я сказал, - я вышел пред зарей
Из скорбных мест и жизнь влачу земную,
Хоть, идя так, забочусь о другой".
Из уст моих услышав речь такую,
Он и Сорделло подались назад,
Дивясь тому, о чем я повествую.
Один к Вергилию направил взгляд,
Другой - к сидевшим, крикнув: "Встань, Куррадо!
Взгляни, как бог щедротами богат!"
Затем ко мне: "Ты, избранное чадо,
К которому так милостив был тот,
О чьих путях и мудрствовать не надо, -
Скажи в том мире, за простором вод,
Чтоб мне моя Джованна пособила
Там, где невинных верный отклик ждет.
Должно быть, мать ее меня забыла,
Свой белый плат носив недолгий час,
А в нем бы ей, несчастной, лучше было.
Ее пример являет напоказ,
Что пламень в женском сердце вечно хочет
Глаз и касанья, чтобы он не гас.
И не такое ей надгробье прочит
Ехидна, в бой ведущая Милан,
Какое создал бы галлурский кочет".
Так вел он речь, и взор его и стан
Несли печать горячего порыва,
Которым дух пристойно обуян.
Мои глаза стремились в твердь пытливо,
Туда, где звезды обращают ход,
Как сердце колеса, неторопливо.
И вождь: "О сын мой, что твой взор влечет?"
И я ему: "Три этих ярких света,
Зажегшие вкруг остья небосвод".
И он: "Те, что ты видел до рассвета,
Склонились, все четыре, в должный срок;
На смену им взошло трехзвездье это".
Сорделло вдруг его к себе привлек,
Сказав: "Вот он! Взгляни на супостата!" -
И указал, чтоб тот увидеть мог.
Там, где стена расселины разъята,
Была змея, похожая на ту,
Что Еве горький плод дала когда-то.
В цветах и травах бороздя черту,
Она порой свивалась, чтобы спину
Лизнуть, как зверь наводит красоту.
Не видев сам, я речь о том откину,
Как тот и этот горний ястреб взмыл;
Я их полет застал наполовину.
Едва заслыша взмах зеленых крыл,
Змей ускользнул, и каждый ангел снова
Взлетел туда же, где он прежде был.
А тот, кто подошел к нам после зова
Судьи, все это время напролет
Следил за мной и не промолвил слова.
"Твой путеводный светоч да найдет, -
Он начал, - нужный воск в твоей же воле,
Пока не ступишь на финифть высот!
Когда ты ведаешь хоть в малой доле
Про Вальдимагру и про те края,
Подай мне весть о дедовском престоле.
Куррадо Маласпина звался я;
Но Старый - тот другой, он был мне дедом;
Любовь к родным светлеет здесь моя".
"О, - я сказал, - мне только по беседам
Знаком ваш край; но разве угол есть
Во всей Европе, где б он не был ведом?
Ваш дом стяжал заслуженную честь,
Почет владыкам и почет державе,
И даже кто там не был, слышал весть.
И, как стремлюсь к вершине, так я вправе
Сказать: ваш род, за что ему хвала,
Кошель и меч в старинной держит славе.
В нем доблесть от привычки возросла,
И, хоть с пути дурным главой все сбито,
Он знает цель и сторонится зла".
И тот: "Иди; поведаю открыто,
Что солнце не успеет лечь семь раз
Там, где Овен расположил копыта,
Как это мненье лестное о нас
Тебе в средину головы вклинится
Гвоздями, крепче, чем чужой рассказ,
Раз приговор не может не свершиться".
ПЕСНЬ ДЕВЯТАЯ
Наложница старинного Тифона
Взошла белеть на утренний помост,
Забыв объятья друга, и корона
На ней сияла из лучистых звезд,
С холодным зверем сходная чертами,
Который бьет нас, изгибая хвост;
И ночь означила двумя шагами
В том месте, где мы были, свой подъем,
И даже третий поникал крылами,
Когда, с Адамом в существе своем,
Я на траву склонился, засыпая,
Там, где мы все сидели впятером.
В тот час, когда поет, зарю встречая,
Касатка, и напев ее тосклив,
Как будто скорбь ей памятна былая,
И разум наш, себя освободив
От дум и сбросив тленные покровы,
Бывает как бы веще прозорлив,
Мне снилось - надо мной орел суровый
Навис, одетый в золотистый цвет,
Распластанный и ринуться готовый,
И будто бы я там, где Ганимед,
Своих покинув, дивно возвеличен,
Восхищен был в заоблачный совет.
Мне думалось: "Быть может, он привычен
Разить лишь тут, где он настиг меня,
А иначе к добыче безразличен".
Меж тем, кругами землю осеня,
Он грозовым перуном опустился
И взмыл со мной до самого огня.
И тут я вместе с ним воспламенился;
И призрачный пожар меня палил
С такою силой, что мой сон разбился.
Не меньше вздрогнул некогда Ахилл,
Водя окрест очнувшиеся веки
И сам не зная, где он их раскрыл,
Когда он от Хироновой опеки
Был матерью на Скир перенесен,
Хотя и там его настигли греки, -
Чем вздрогнул я, когда покинул сон
Мое лицо; я побледнел и хладом
Пронизан был, как тот, кто устрашен.
Один Вергилий был со мною рядом,
И третий час сияла солнцем высь,
И море расстилалось перед взглядом.
Мой господин промолвил: "Не страшись!
Оставь сомненья, мы уже у цели;
Не робостью, но силой облекись!
Мы, наконец. Чистилище узрели:
Вот и кругом идущая скала,
А вот и самый вход, подобный щели.
Когда заря была уже светла,
А ты дремал душой, в цветах почия
Среди долины, женщина пришла,
И так она сказала: "Я Лючия;
Чтобы тому, кто спит, помочь верней,
Его сама хочу перенести я".
И от Сорделло и других теней
Тебя взяла и, так как солнце встало,
Пошла наверх, и я вослед за ней.
И, здесь тебя оставив, указала
Прекрасными очами этот вход;
И тотчас ни ее, ни сна не стало".
Как тот, кто от сомненья перейдет
К познанью правды и, ее оплотом
Оборонясь, решимость обретет,
Так ожил я; и, видя, что заботам
Моим конец, вождь на крутой откос
Пошел вперед, и я за ним - к высотам.
Ты усмотрел, читатель, как вознес
Я свой предмет; и поневоле надо,
Чтоб вместе с ним и я в искусстве рос.
Мы подошли, и, где сперва для взгляда
В скале чернела только пустота,
Как если трещину дает ограда,
Я увидал перед собой врата,
И три больших ступени, разных цветом,
И вратника, сомкнувшего уста.
Сидел он, как я различил при этом,
Над самой верхней, чтобы вход стеречь,
Таков лицом, что я был ранен светом.
В его руке был обнаженный меч,
Где отраженья солнца так дробились,
Что я глаза старался оберечь.
"Скажите с места: вы зачем явились? -
Так начал он. - Кто вам дойти помог?
Смотрите, как бы вы не поплатились!"
"Жена с небес, а ей знаком зарок, -
Сказал мой вождь, - явив нам эти сени,
Промолвила: "Идите, вот порог".
"Не презрите благих ее велений! -
Нас благосклонный вратарь пригласил. -
Придите же подняться на ступени".
Из этих трех уступов первый был
Столь гладкий и блестящий мрамор белый,
Что он мое подобье отразил;
Второй - шершавый камень обгорелый,
Растресканный и вдоль и поперек,
И цветом словно пурпур почернелый;
И третий, тот, который сверху лег, -
Кусок порфира, ограненный строго,
Огнисто-алый, как кровавый ток.
На нем стопы покоил вестник бога;
Сидел он, обращенный к ступеням,
На выступе алмазного порога.
Ведя меня, как я хотел и сам,
По плитам вверх, мне молвил мой вожатый:
"Проси смиренно, чтоб он отпер нам".
И я, благоговением объятый,
К святым стопам, моля открыть, упал,
Себя рукой ударя в грудь трикраты.
Семь Р на лбу моем он начертал
Концом меча и: "Смой, чтобы он сгинул,
Когда войдешь, след этих ран", - сказал.
Как если б кто сухую землю вскинул
Иль разбросал золу, совсем такой
Был цвет его одежд. Из них он вынул
Ключи - серебряный и золотой;
И, белый с желтым взяв поочередно,
Он сделал с дверью чаемое мной.
"Как только тот иль этот ключ свободно
Не ходит в скважине и слаб нажим, -
Сказал он нам, - то и пытать бесплодно.
Один ценней; но чтоб владеть другим,
Умом и знаньем нужно изощриться,
И узел без него неразрешим.
Мне дал их Петр, веля мне ошибиться
Скорей впустив, чем отослав назад,
Тех, кто пришел у ног моих склониться".
Потом, толкая створ священных врат:
"Войдите, но запомните сначала,
Что изгнан тот, кто обращает взгляд".
В тот миг, когда святая дверь вращала
В своих глубоких гнездах стержни стрел
Из мощного и звонкого металла,
Не так боролся и не так гудел
Тарпей, лишаясь доброго Метелла,
Которого утратив - оскудел.
Я поднял взор, когда она взгремела,
И услыхал, как сквозь отрадный гуд
Далекое "Те Deum" долетело.
И точно то же получалось тут,
Что слышали мы все неоднократно,
Когда стоят и под орган поют,
И пение то внятно, то невнятно.
ПЕСНЬ ДЕСЯТАЯ
Тогда мы очутились за порогом,
Заброшенным из-за любви дурной,
Ведущей души по кривым дорогам,
Дверь, загремев, захлопнулась за мной;
И, оглянись я на дверные своды,
Что б я сказал, подавленный виной?
Мы подымались в трещине породы,
Где та и эта двигалась стена,
Как набегают, чтоб отхлынуть, воды.
Мой вождь сказал: "Здесь выучка нужна,
Чтоб угадать, какая в самом деле
Окажется надежней сторона".
Вперед мы подвигались еле-еле,
И скудный месяц, канув глубоко,
Улегся раньше на своей постеле,
Чем мы прошли игольное ушко.
Мы вышли там, где горный склон от края
Повсюду отступил недалеко,
Я - утомясь, и вождь и я - не зная,
Куда идти; тропа над бездной шла,
Безлюднее, чем колея степная.
От кромки, где срывается скала,
И до стены, вздымавшейся высоко,
Она в три роста шириной была.
Докуда крылья простирало око,
Налево и направо, - весь извив
Дороги этой шел равно широко.
Еще вперед и шагу не ступив,
Я, озираясь, убедился ясно,
Что весь белевший надо мной обрыв
Был мрамор, изваянный так прекрасно,
Что подражать не только Поликлет,
Но и природа стала бы напрасно.
Тот ангел, что земле принес обет
Столь слезно чаемого примиренья
И с неба вековечный снял завет,
Являлся нам в правдивости движенья
Так живо, что ни в чем не походил
На молчаливые изображенья.
Он, я бы клялся, "Ave!" говорил
Склонившейся жене благословенной,
Чей ключ любовь в высотах отворил.
В ее чертах ответ ее смиренный,
"Ессе ancilla Dei", был ясней,
Чем в мягком воске образ впечатленный.
"В такой недвижности не цепеней!" -
Сказал учитель мой, ко мне стоявший
Той стороной, где сердце у людей.
Я, отрывая взгляд мой созерцавший,
Увидел за Марией, в стороне,
Где находился мне повелевавший,
Другой рассказ, иссеченный в стене;
Я стал напротив, обойдя поэта,
Чтобы глазам он был открыт вполне.
Изображало изваянье это,
Как на волах святой ковчег везут,
Ужасный тем, кто не блюдет запрета.
И на семь хоров разделенный люд
Мои два чувства вовлекал в раздоры;
Слух скажет: "Нет", а зренье: "Да, поют".
Как и о дыме ладанном, который
Там был изображен, глаз и ноздря
О "да" и "нет" вели друг с другом споры.
А впереди священного ларя
Смиренный Псалмопевец, пляс творящий,
И больше был, и меньше был царя.
Мелхола, изваянная смотрящей
Напротив из окна больших палат,
Имела облик гневной и скорбящей.
Я двинулся, чтобы насытить взгляд
Другою повестью, которой вправо,
Вслед за Мелхолой, продолжался ряд.
Там возвещалась истинная слава
Того владыки римлян, чьи дела
Григорий обессмертил величаво.
Вдовица, ухватясь за удила,
Молила императора Траяна
И слезы, сокрушенная, лила.
От всадников тесна была поляна,
И в золоте колеблемых знамен
Орлы парили, кесарю охрана.
Окружена людьми со всех сторон,
Несчастная звала с тоской во взоре:
"Мой сын убит, он должен быть отмщен!"
И кесарь ей: "Повремени, я вскоре
Вернусь". - "А вдруг, - вдовица говорит,
Как всякий тот, кого торопит горе, -
Ты не вернешься?" Он же ей: "Отмстит
Преемник мой". А та: "Не оправданье -
Когда другой добро за нас творит".
И он: "Утешься! Чтя мое призванье,
Я не уйду, не сотворив суда.
Так требуют мой долг и состраданье".
Кто нового не видел никогда,
Тот создал чудо этой речи зримой,
Немыслимой для смертного труда.
Пока мой взор впивал, неутомимый,
Смирение всех этих душ людских,
Все, что изваял мастер несравнимый,
"Оттуда к нам, но шаг их очень тих, -
Шепнул поэт, - идет толпа густая;
Путь к высоте узнаем мы у них".
Мои глаза, которые, взирая,
Пленялись созерцаньем новизны,
К нему метнулись, мига не теряя.
Читатель, да не будут смущены
Твоей души благие помышленья
Тем, как господь взымает долг с вины.
Подумай не о тягости мученья,
А о конце, о том, что крайний час
Для худших мук - час грозного решенья.
Я начал так: "То, что идет на нас,
И на людей по виду непохоже,
А что идет - не различает глаз".
И он в ответ: "Едва ль есть кара строже,
И ею так придавлены они,
Что я и сам сперва не понял тоже.
Но присмотрись и зреньем расчлени,
Что движется под этими камнями:
Как бьют они самих себя, взгляни!"
О христиане, гордые сердцами,
Несчастные, чьи тусклые умы
Уводят вас попятными путями!
Вам невдомек, что только черви мы,
В которых зреет мотылек нетленный,
На божий суд взлетающий из тьмы!
Чего возносится ваш дух надменный,
Коль сами вы не разнитесь ничуть
От плоти червяка несовершенной?
Как если истукан какой-нибудь,
Чтоб крыше иль навесу дать опору,
Колени, скрючась, упирает в грудь
И мнимой болью причиняет взору
Прямую боль; так, наклонясь вперед,
И эти люди обходили гору.
Кто легче нес, а кто тяжеле гнет,
И так, согбенный, двигался по краю;
Но с виду терпеливейший и тот
Как бы взывал в слезах: "Изнемогаю!"
ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ
И наш отец, на небесах царящий,
Не замкнутый, но первенцам своим
Благоволенье прежде всех дарящий,
Пред мощью и пред именем твоим
Да склонится вся тварь, как песнью славы
Мы твой сладчайший дух благодарим!
Да снидет к нам покой твоей державы,
Затем что сам найти дорогу к ней
Бессилен разум самый величавый!
Как, волею пожертвовав своей,
К тебе взывают ангелы "Осанна",
Так на земле да будет у людей!
Да ниспошлется нам дневная манна,
Без коей по суровому пути
Отходит вспять идущий неустанно!
Как то, что нам далось перенести,
Прощаем мы, так наши прегрешенья
И ты, не по заслугам, нам прости!
И нашей силы, слабой для боренья,
В борьбу с врагом исконным не вводи,
Но охрани от козней искушенья!
От них, великий боже, огради
Не нас, укрытых сенью безопасной,
А тех, кто там остался позади".
Так, о себе и нас в мольбе всечасной,
Шли тени эти и несли свой гнет,
Как сонное удушие ужасный,
Неравно бедствуя и все вперед
По первой кромке медленно шагая,
Пока с них тьма мирская не спадет.
И если там о нас печаль такая,
Что здесь должны сказать и сделать те,
В ком с добрым корнем воля есть благая,
Чтоб эти души, в легкой чистоте,
Смыв принесенные отсюда пятна,
Могли подняться к звездной высоте?
"Скажите, - и да снидут благодатно
К вам суд и милость, чтоб, раскрыв крыла,
Вы вознеслись отсюда безвозвратно, -
Где здесь тропа, которая бы шла
К вершине? Если же их две иль боле,
То где не так обрывиста скала?
Идущего со мной в немалой доле
Адамово наследие гнетет,
И он, при всходе медлен поневоле".
Ответ на эту речь, с которой тот,
Кто был мой спутник, обратился к теням,
Неясно было, от кого идет,
Но он гласил: "Есть путь к отрадным сеням;
Идите с нами вправо: там, в скале,
И человек взберется по ступеням.
Когда бы камень не давил к земле
Моей строптивой шеи так сурово,
Что я лицом склонился к пыльной мгле,
На этого безвестного живого
Я бы взглянул - узнать, кто он такой,
И вот об этой ноше молвить слово.
Я был латинянин; родитель мой -
Тосканский граф Гульельм Альдобрандески;
Могло к вам имя и дойти молвой.
Рожден от мощных предков, в древнем блеске
Из славных дел, и позабыв, что мать
У всех одна, заносчивый и резкий,
Я стал людей так дерзко презирать,
Что сам погиб, как это Сьена знает
И знает в Кампаньятико вся чадь.
Меня, Омберто, гордость удручает
Не одного; она моих родных
Сгубила всех, и каждый так страдает.
И я несу мой груз, согбен и тих,
Пока угодно богу, исполняя
Средь мертвых то, что презрел средь живых".
Я опустил лицо мое, внимая;
Один из них, - не тот, кто речь держал, -
Извившись из-под каменного края,
Меня увидел и, узнав, позвал,
С натугою стремясь вглядеться ближе
В меня, который, лоб склонив, шагал.
И я: "Да ты же Одеризи, ты же
Честь Губбьо, тот, кем горды мастера
"Иллюминур", как говорят в Париже!"
"Нет, братец, в красках веселей игра
У Франко из Болоньи, - он ответил. -
Ему и честь, моя прошла пора.
А будь я жив, во мне бы он не встретил
Хвалителя, наверно, и поднесь;
Быть первым я всегда усердно метил.
Здесь платят пеню за такую спесь;
Не воззови я к милости Владыки,
Пока грешил, - я не был бы и здесь.
О, тщетных сил людских обман великий,
Сколь малый срок вершина зелена,
Когда на смену век идет не дикий!
Кисть Чимабуэ славилась одна,
А ныне Джотто чествуют без лести,
И живопись того затемнена.
За Гвидо новый Гвидо высшей чести
Достигнул в слове; может быть, рожден
И тот, кто из гнезда спугнет их вместе.
Мирской молвы многоголосый звон -
Как вихрь, то слева мчащийся, то справа;
Меняя путь, меняет имя он.
В тысячелетье так же сгинет слава
И тех, кто тело ветхое совлек,
И тех, кто смолк, сказав "ням-ням" и "вава";
А перед вечным - это меньший срок,
Чем если ты сравнишь мгновенье ока
И то, как звездный кружится чертог.
По всей Тоскане прогремел широко
Тот, кто вот там бредет, не торопясь;
Теперь о нем и в Сьене нет намека,
Где он был вождь, когда надорвалась
Злость флорентийцев, гордая в те лета,
Потом, как шлюха, - втоптанная в грязь.
Цвет славы - цвет травы: лучом согрета,
Она линяет от того как раз,
Что извлекло ее к сиянью света".
И я ему: "Правдивый твой рассказ
Смирил мне сердце, сбив нарост желаний;
Но ты о ком упомянул сейчас?"
И он в ответ: "То Провенцан Сальвани;
И здесь он потому, что захотел
Держать один всю Сьену в крепкой длани.
Так он идет и свой несет удел,
С тех пор как умер; вот оброк смиренный,
Платимый каждым, кто был слишком смел".
И я: "Но если дух, в одежде тленной
Не каявшийся до исхода лет,
Обязан ждать внизу горы блаженной, -
Когда о нем молитвы доброй нет, -
Пока срок жизни вновь не повторился,
То как же этот - миновал запрет?"
"Когда он в полной славе находился, -
Ответил дух, - то он, без лишних слов,
На сьенском Кампо сесть не постыдился,
И там, чтоб друга вырвать из оков,
В которых тот томился, Карлом взятый,
Он каждой жилой был дрожать готов.
Мои слова, я знаю, темноваты;
И в том, что скоро ты поймешь их сам,
Твои соседи будут виноваты.
За это он и не остался там".
ПЕСНЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
Как вол с волом идет под игом плужным,
Я шел близ этой сгорбленной души,
Пока считал мой добрый пестун нужным;
Но чуть он мне: "Оставь его, спеши;
Здесь, чтобы легче подвигалась лодка,
Все паруса и весла хороши",
Я, как велит свободная походка,
Расправил стан и стройность вновь обрел,
Хоть мысль, смиряясь, поникала кротко.
Я двинулся и радостно пошел
Вослед учителю, и путь пологий
Обоим нам был явно не тяжел;
И он сказал мне: "Посмотри под ноги!
Тебе увидеть ложе стоп твоих
Полезно, чтоб не чувствовать дороги".
Как для того, чтоб не забыли их,
Над мертвыми в пол вделанные плиты
Являют, кто чем был среди живых,
Так что бывают и слезой политы,
Когда воспоминание кольнет,
Хоть от него лишь добрым нет защиты,
Так точно здесь, но лучше тех работ
И по искусству много превосходней,
Украшен путь, который вкруг идет.
Я видел - тот, кто создан благородней,
Чем все творенья, молнии быстрей
Свергался с неба в бездны преисподней.
Я видел, как перуном Бриарей
Пронзен с небес, и хладная громада
Прижала землю тяжестью своей.
Я видел, как Тимбрей, Марс и Паллада,
В доспехах, вкруг отца, от страшных тел
Гигантов падших не отводят взгляда.
Я видел, как Немврод уныло сел
И посреди трудов своих напрасных
На сеннаарских гордецов глядел.
О Ниобея, сколько мук ужасных
Таил твой облик, изваяньем став,
Меж семерых и семерых безгласных!
О царь Саул, на свой же меч упав,
Как ты, казалось, обагрял Гелвую,
Где больше нет росы, дождя и трав!
О дерзкая Арахна, как живую
Тебя я видел, полупауком,
И ткань раздранной видел роковую!
О Ровоам, ты в облике таком
Уже не грозен, страхом обуянный
И в бегстве колесницею влеком!
Являл и дальше камень изваянный,
Как мать свою принудил Алкмеон
Проклясть убор, ей на погибель данный.
Являл, как меч во храме занесен
Двумя сынами на Сеннахирима
И как, сраженный, там остался он.
Являл, как мщенье грозное творимо
И Тамириса Киру говорит:
"Ты жаждал крови, пей ненасытимо!"
Являл, как ассирийский стан бежит,
Узнав, что Олоферн простерт, безглавый,
А также и останков жалкий вид.
Я видел Трою пепелищем славы;
О Илион, как страшно здесь творец
Являл разгром и смерть твоей державы!
Чья кисть повторит или чей свинец,
Чаруя разум самый прихотливый,
Тех черт и теней дивный образец?
Казался мертвый мертв, живые живы;
Увидеть явь отчетливей нельзя,
Чем то, что попирал я, молчаливый.
Кичись же, шествуй, веждами грозя,
Потомство Евы, не давая взору,
Склонясь, увидеть, как дурна стезя!
Уже мы дальше обогнули гору,
И солнце дальше унеслось в пути,
Чем мой плененный дух считал в ту пору,
Как вдруг привыкший надо мной блюсти
Сказал: "Вскинь голову! - ко мне взывая. -
Так отрешась, уже нельзя идти.
Взгляни: подходит ангел, нас встречая;
А из прислужниц дня идет назад,
Свой отслужив черед, уже шестая.
Укрась почтеньем действия и взгляд,
Чтоб с нами речь была ему приятна.
Такого дня тебе не возвратят!"
Меня учил он столь неоднократно
Не тратить времени, что без труда
И это слово я воспринял внятно.
Прекрасный дух, представший нам тогда,
Шел в белых ризах, и глаза светили,
Как трепетная на заре звезда.
С широким взмахом рук и взмахом крылий,
"Идите, - он сказал, - ступени тут,
И вы теперь взойдете без усилий.
На этот зов немногие идут:
О род людской, чтобы взлетать рожденный,
Тебя к земле и ветерки гнетут!"
Он обмахнул у кручи иссеченной
Мое чело тем и другим крылом
И обещал мне путь незатрудненный.
Как если вправо мы на холм идем,
Где церковь смотрит на юдоль порядка
Над самым Рубаконтовым мостом,
И в склоне над площадкою площадка
Устроены еще с тех давних лет,
Когда блюлась тетрадь и чтилась кадка, -
Так здесь к другому кругу тесный след
Ведет наверх в почти отвесном скате;
Но восходящий стенами задет.
Едва туда свернули мы: "Beati
Pauperes spiritu", - раздался вдруг
Напев неизреченной благодати.
О, как несходен доступ в новый круг
Здесь и в Аду! Под звуки песнопений
Вступают тут, а там - под вопли мук.
Я попирал священные ступени,
И мне казался легче этот всход,
Чем ровный путь, которым идут тени.
И я: "Скажи, учитель, что за гнет
С меня ниспал? И силы вновь берутся,
И тело от ходьбы не устает".
И он: "Когда все Р, что остаются
На лбу твоем, хотя тусклей и те,
Совсем, как это первое, сотрутся,
Твои стопы, в стремленье к высоте,
Не только поспешат неутомимо,
Но будут радоваться быстроте".
Тогда, как тот, кому неощутимо
Что-либо прицепилось к волосам,
Заметя взгляды проходящих мимо,
На ощупь проверяет это сам,
И шарит, и находит, и руками
Свершает недоступное глазам, -
Так я, широко поводя перстами,
Из врезанных рукою ключаря
Всего шесть букв нащупал над бровями;
Вождь улыбнулся, на меня смотря.
ПЕСНЬ ТРИНАДЦАТАЯ
Мы были на последней из ступеней,
Там, где вторично срезан горный склон,
Ведущий ввысь стезею очищений;
Здесь точно так же кромкой обведен
Обрыв горы, и с первой сходна эта,
Но только выгиб круче закруглен.
Дорога здесь резьбою не одета;
Стена откоса и уступ под ней-
Сплошного серокаменного цвета.
"Ждать для того, чтоб расспросить людей, -
Сказал Вергилий, - это путь нескорый,
А выбор надо совершить быстрей".
Затем, на солнце устремляя взоры,
Недвижным стержнем сделал правый бок,
А левый повернул вокруг опоры.
"О милый свет, средь новых мне дорог
К тебе зову, - сказал он. - Помоги нам,
Как должно, чтобы здесь ты нам помог.
Тепло и день ты льешь земным долинам;
И, если нас не иначе ведут,
Вождя мы видим лишь в тебе едином".
То, что как милю исчисляют тут,
Мы там прошли, не ощущая дали,
Настолько воля ускоряла труд.
А нам навстречу духи пролетали,
Хоть слышно, но невидимо для глаз,
И всех на вечерю любви сзывали.
Так первый голос, где-то возле нас,
"Vinum non habent!" - молвил, пролетая,
И вновь за нами повторил не раз.
И, прежде чем он скрылся, замирая
За далью, новый голос: "Я Орест!" -
Опять воскликнул, мимо проплывая.
Я знал, что мы среди безлюдных мест,
Но чуть спросил: "Чья это речь?", как третий:
"Врагов любите!" - возгласил окрест.
И добрый мой наставник: "Выси эти
Бичуют грех завистливых; и вот,
Сама любовь свивает вервья плети.
Узда должна звучать наоборот;
Быть может, на пути к стезе прощенья
Тебе до слуха этот звук дойдет.
Но устреми сквозь воздух силу зренья,
И ты увидишь - люди там сидят,
Спиною опираясь о каменья".
И я увидел, расширяя взгляд,
Людей, одетых в мантии простые;
Был цвета камня этот их наряд.
Приблизясь, я услышал зов к Марии:
"Моли о нас!" Так призван был с мольбой
И Михаил, и Петр, и все святые.
Навряд ли ходит по земле такой
Жестокосердый, кто бы не смутился
Тем, что предстало вскоре предо мной;
Когда я с ними рядом очутился
И видеть мог подробно их дела,
Я тяжкой скорбью сквозь глаза излился.
Их тело власяница облекла,
Они плечом друг друга подпирают,
А вместе подпирает всех скала.
Так нищие слепцы на хлеб сбирают
У церкви, в дни прощения грехов,
И друг на друга голову склоняют,
Чтоб всякий пожалеть их был готов,
Подвигнутый не только звуком слова,
Но видом, вопиющим громче слов.
И как незримо солнце для слепого,
Так и от этих душ, сидящих там,
Небесный свет себя замкнул сурово:
У всех железной нитью по краям
Зашиты веки, как для прирученья
Их зашивают диким ястребам.
Я не хотел чинить им огорченья,
Пройдя невидимым и видя их,
И оглянулся, алча наставленья.
Вождь понял смысл немых речей моих
И так сказал, не требуя вопроса:
"Спроси, в словах коротких и живых!"
Вергилий шел по выступу откоса
Тем краем, где нетрудно, оступясь,
Упасть с неогражденного утеса.
С другого края, к скалам прислонясь,
Сидели тени, и по лицам влага
Сквозь страшный шов у них волной лилась.
Я начал так, не продолжая шага:
"О вы, чей взор увидит свет высот
И кто другого не желает блага,
Да растворится пенистый налет,
Мрачащий вашу совесть, и сияя,
Над нею память вновь да потечет!
И если есть меж вами мне родная
Латинская душа, я был бы рад
И мог бы ей быть в помощь, это зная".
"У нас одна отчизна - вечный град.
Ты разумел - душа, что обитала
Пришелицей в Италии, мой брат".
Немного дальше эта речь звучала,
Чем стали я и мудрый мой певец;
В ту сторону подвинувшись сначала,
Я меж других увидел, наконец,
Того, кто ждал. Как я его заметил?
Он поднял подбородок, как слепец.
"Дух, - я сказал, - чей жребий станет светел!
Откуда ты иль как зовут тебя,
Когда ты тот, кто мне сейчас ответил?"
И тень: "Из Сьены я и здесь, скорбя,
Как эти все, что жизнь свою пятнали,
Зову, чтоб Вечный нам явил себя.
Не мудрая, хотя меня и звали
Сапия, меньше радовалась я
Своим удачам, чем чужой печали.
Сам посуди, правдива ль речь моя
И был ли кто безумен в большей доле,
Уже склонясь к закату бытия.
Моих сограждан враг теснил у Колле,
А я молила нашего Творца
О том, что сталось по его же воле.
Их одолели, не было бойца,
Что б не бежал; я на разгром глядела
И радости не ведала конца;
Настолько, что, лицо подъемля смело,
Вскричала: "Бог теперь не страшен мне!". -
Как черный дрозд, чуть только потеплело.
У края дней я, в скорбной тишине,
Прибегла к богу; но мой долг ужасный
Еще на мне бы тяготел вполне,
Когда б не вышло так, что сердцем ясный
Пьер Петтинайо мне помог, творя,
По доброте, молитвы о несчастной.
Но кто же ты, который, нам даря
Свое вниманье, ходишь, словно зрячий,
Как я сужу, и дышишь, говоря?"
И я: "Мой взор замкнется не иначе,
Чем ваш, но ненадолго, ибо он
Кривился редко при чужой удаче.
Гораздо большим ужасом смущен
Мой дух пред мукой нижнего обрыва;
Той ношей я заране пригнетен".
"Раз ты там не был, - словно слыша диво,
Сказала тень, - кто дал тебе взойти?"
И я: "Он здесь и внемлет молчаливо.
Еще я жив; лишь волю возвести,
Избранная душа, и я земные,
Тебе служа, готов топтать пути".
"О, - тень в ответ, - слова твои такие,
Что, несомненно, богом ты любим;
Так помолись иной раз о Сапии.
Прошу тебя всем, сердцу дорогим:
Быть может, ты пройдешь землей Тосканы,
Так обо мне скажи моим родным.
В том городе все люди обуяны
Любовью к Таламонэ, но успех
Обманет их, как поиски Дианы,
И адмиралам будет хуже всех".
ПЕСНЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Кто это кружит здесь, как странник некий,
Хоть смертью он еще не окрылен,
И подымает и смыкает веки?"
"Не знаю, кто; он кем-то приведен;
Спроси, ты ближе; только не сурово,
А ласково, чтобы ответил он".
Так, наклонясь один к плечу другого,
Шептались двое, от меня правей;
Потом, подняв лицо, чтоб молвить слово,
Один сказал: "Дух, во плоти своей
Идущий к небу из земного края,
Скажи нам и смущение развей:
Откуда ты и кто ты, что такая
Тебе награда дивная дана,
Редчайшая, чем всякая иная?"
И я: "В Тоскане речка есть одна;
Сбегая с Фальтероны, вьется смело
И сотой милей не утолена.
С тех берегов принес я это тело;
Сказать мое вам имя - смысла нет,
Оно еще не много прозвенело".
И вопрошавший: "Если в твой ответ
Суждение мое проникнуть властно,
Ты говоришь об Арно". А сосед
Ему сказал: "Должно быть, не напрасно
Названья этой речки он избег,
Как будто до того оно ужасно".
И тот: "Что думал этот человек,
Не ведаю; но по заслугам надо,
Чтоб это имя сгинуло навек!
Вдоль всей реки, оттуда, где громада
Хребта, с которым разлучен Пелор,
Едва ль не толще остального ряда,
Дотуда, где опять в морской простор
Спешит вернуться то, что небо сушит,
А реки снова устремляют с гор,
Все доброе, как змея, каждый душит;
Места ли эти под наитьем зла,
Или дурной обычай правду рушит,
Но жалкая долина привела
Людей к такой утрате их природы,
Как если бы Цирцея их пасла.
Сперва среди дрянной свиной породы,
Что только желудей не жрет пока,
Она струит свои скупые воды;
Затем к дворняжкам держит путь река,
Задорным без какого-либо права,
И нос от них воротит свысока.
Спадая вниз и ширясь величаво,
Уже не псов находит, а волков
Проклятая несчастная канава.
И, наконец, меж темных омутов,
Она к таким лисицам попадает,
Что и хитрец пред ними бестолков.
К чему молчать? Пусть всякий мне внимает!
И этому полезно знать вперед
О том, что мне правдивый дух внушает.
Я вижу, как племянник твой идет
Охотой на волков и как их травит
На побережьях этих злобных вод.
Живое мясо на продажу ставит;
Как старый скот, ведет их на зарез;
Возглавит многих и себя бесславит.
Сыт кровью, покидает скорбный лес
Таким, чтоб он в былой красе и силе
Еще тысячелетье не воскрес".
Как тот, кому несчастье возвестили,
В смятении меняется с лица,
Откуда бы невзгоды ни грозили,
Так, выслушав пророчество слепца,
Второй, я увидал, поник в печали,
Когда слова воспринял до конца.
Речь этого и вид того рождали
Во мне желанье знать, как их зовут;
Мои слова как просьба прозвучали.
И тот же дух ответил мне и тут:
"Ты о себе мне не сказал ни звука,
А сам меня зовешь на этот труд!
Но раз ты взыскан богом, в чем порука
То, что ты здесь, отвечу, не тая.
Узнай: я Гвидо, прозванный Дель Дука.
Так завистью пылала кровь моя,
Что, если было хорошо другому,
Ты видел бы, как зеленею я.
И вот своих семян я жну солому.
О род людской, зачем тебя манит
Лишь то, куда нет доступа второму?
А вот Риньер, которым знаменит
Дом Кальболи, где в нисходящем ряде
Никто его достоинств не хранит.
И не его лишь кровь теперь в разладе, -
Меж По и Рено, морем и горой, -
С тем, что служило правде и отраде;
В пределах этих порослью густой
Теснятся ядовитые растенья,
И вырвать их нет силы никакой.
Где Лицио, где Гвидо ди Карпенья?
Пьер Траверсаро и Манарди где?
Увы, романцы, мерзость вырожденья!
Болонью Фабро не спасет в беде,
И не сыскать Фаэнце Бернардина,
Могучий ствол на скромной борозде!
Тосканец, слезы льет моя кручина,
Когда я Гвидо Прата вспомяну
И доблестного Д'Адзо, Уголина;
Тиньозо, шумной братьи старшину,
И Траверсари, живших в блеске славы,
И Анастаджи, громких в старину;
Дам, рыцарей, и войны, и забавы,
Во имя благородства и любви,
Там, где теперь такие злые нравы!
О Бреттиноро, больше не живи!
Ушел твой славный род, и с ним в опале
Все, у кого пылала честь в крови.
Нет, к счастью, сыновей в Баньякавале;
А Коньо - стыд, и Кастрокаро - стыд,
Плодящим графов, хуже, чем вначале.
Когда их демон будет в прах зарыт,
Не станет сыновей и у Пагани,
Но это славы их не обелит.
О Уголин де'Фантолин, заране
Твой дом себя от поношенья спас:
Никто не омрачит его преданий!
Но ты иди, тосканец; мне сейчас
Милей беседы - дать слезам излиться;
Так душу мне измучил мой рассказ!"
Мы знали - шаг наш должен доноситься
До этих душ; и, раз молчат они,
Мы на дорогу можем положиться.
И вдруг на нас, когда мы шли одни,
Нагрянул голос, мчавшийся вдоль кручи
Быстрей перуна в грозовые дни:
"Меня убьет, кто встретит!" - и, летучий,
Затих вдали, как затихает гром,
Прорвавшийся сквозь оболочку тучи.
Едва наш слух успел забыть о нем,
Раздался новый, словно повторенный
Удар грозы, бушующей кругом:
"Я тень Аглавры, в камень превращенной!"
И я, правей, а не вперед ступив,
К наставнику прижался, устрашенный.
Уже был воздух снова молчалив.
"Вот жесткая узда, - сказал Вергилий, -
Чтобы греховный сдерживать порыв.
Но вас влечет наживка, без усилий
На удочку вас ловит супостат,
И проку нет в поводьях и вабиле.
Вкруг вас, взывая, небеса кружат,
Где все, что зримо, - вечно и прекрасно,
А вы на землю устремили взгляд;
И вас карает тот, кому все ясно".
ПЕСНЬ ПЯТНАДЦАТАЯ
Какую долю, дневный путь свершая,
Когда к исходу близок третий час,
Являет сфера, как дитя, живая,
Такую долю и теперь как раз
Осталось солнцу опуститься косо;
Там вечер был, и полночь здесь у нас.
Лучи нам били в середину носа,
Затем что мы к закатной стороне
Держали путь по выступу утеса,
Как вдруг я ощутил, что в очи мне
Ударил новый блеск, струясь продольно,
И удивился этой новизне.
Тогда ладони я поднес невольно
К моим бровям, держа их козырьком,
Чтобы от света не было так больно.
Как от воды иль зеркала углом
Отходит луч в противном направленье,
Причем с паденьем сходствует подъем,
И от отвеса, в равном отдаленье,
Уклон такой же точно он дает,
Что подтверждается при наблюденье,
Так мне казалось, что в лицо мне бьет
Сиянье отражаемого света,
И взор мой сделал быстрый поворот.
"Скажи, отец возлюбленный, что это
Так неотступно мне в глаза разит,
Все надвигаясь?" - я спросил поэта.
"Не диво, что тебя еще слепит
Семья небес, - сказал он. - К нам, в сиянье,
Идет посол - сказать, что путь открыт.
Но скоро в тяжком для тебя сверканье
Твои глаза отраду обретут,
Насколько услаждаться в состоянье".
Когда мы подошли: "Ступени тут, -
Сказал, ликуя, вестник благодати, -
И здесь подъем гораздо меньше крут".
Уже мы подымались, и "Bead
Misericordes!" пелось нам вослед
И "Радуйся, громящий вражьи рати!"
Мы шли все выше, я и мой поэт,
Совсем одни; и я хотел, шагая,
Услышать наставительный ответ;
И так ему промолвил, вопрошая:
"Что тот слепой романец разумел,
О "доступе другим" упоминая?"
И вождь: "Познав, какой грозит удел
Позарившимся на чужие крохи,
Он вас от слез предостеречь хотел.
Богатства, вас влекущие, тем плохи,
Что, чем вас больше, тем скуднее часть,
И зависть мехом раздувает вздохи.
А если бы вы устремляли страсть
К верховной сфере, беспокойство ваше
Должно бы неминуемо отпасть.
Ведь там - чем больше говорящих "наше",
Тем большей долей каждый наделен,
И тем любовь горит светлей и краше".
"Теперь я даже меньше утолен, -
Ответил я ему, - чем был сначала,
И большими сомненьями смущен.
Ведь если достоянье общим стало
И совладельцев много, почему
Они богаче, чем когда их мало?"
И он в ответ: "Ты снова дал уму
Отвлечься в сторону земного дела
И вместо света почерпаешь тьму.
Как луч бежит на световое тело,
Так нескончаемая благодать
Спешит к любви из горнего предела,
Даря ей то, что та способна взять;
И чем сильнее пыл, в душе зажженный,
Тем большей славой ей дано сиять.
Чем больше сонм, любовью озаренный,
Тем больше в нем благой любви горит,
Как в зеркалах взаимно отраженной.
Когда моим ответом ты не сыт,
То Беатриче все твои томленья,
И это и другие, утолит.
Стремись быстрей достигнуть исцеленья
Пяти рубцов, как истребились два,
Изглаженные силой сокрушенья".
"Ты мне даруешь..." - начал я едва,
Как следующий круг возник пред нами,
И жадный взор мой оттеснил слова.
И вдруг я словно был восхищен снами,
Как если бы восторг меня увлек,
И я увидел сборище во храме;
И женщина, переступив порог,
С заботой материнской говорила:
"Зачем ты это сделал нам, сынок?
Отцу и мне так беспокойно было
Тебя искать!" Так молвила она,
И первое видение уплыло.
И вот другая, болью пронзена,
Которую родит негодованье,
Льет токи слез, и речь ее слышна:
"Раз ты властитель града, чье названье
Среди богов посеяло разлад
И где блистает всяческое знанье,
Отмсти рукам бесстыдным, Писистрат,
Обнявшим нашу дочь!" Но был спокоен
К ней обращенный властелином взгляд,
И он сказал, нимало не расстроен:
"Чего ж тогда достоин наш злодей,
Раз тот, кто любит нас, суда достоин?"
Потом я видел яростных людей,
Которые, столпившись, побивали
Камнями юношу, крича: "Бей! Бей!"
А тот, давимый гибелью, чем дале,
Тем все бессильней поникал к земле,
Но очи к небу двери отверзали,
И он молил, чтоб грешных в этом зле
Господь всевышний гневом не коснулся,
И зрелась кротость на его челе.
Как только дух мой изнутри вернулся
Ко внешней правде в должную чреду,
Я от неложных грез моих очнулся.
Вождь, увидав, что я себя веду,
Как тот, кого внезапно разбудили,
Сказал мне: "Что с тобой? Ты как в чаду,
Прошел со мною больше полумили,
Прикрыв глаза и шатко семеня,
Как будто хмель иль сон тебя клонили".
И я: "Отец мой, выслушай меня,
И я тебе скажу, что мне предстало,
Суставы ног моих окостеня".
И он: "Хотя бы сто личин скрывало
Твои черты, я бы до дна проник
В рассудок твой сквозь это покрывало.
Тебе был сон, чтоб сердце ни на миг
Не отвращало влагу примиренья,
Которую предвечный льет родник.
Я "Что с тобой?" спросил не от смятенья,
Как тот, чьи взоры застилает мрак,
Сказал бы рухнувшему без движенья;
А я спросил, чтоб укрепить твой шаг:
Ленивых надобно будить, а сами
Они не расшевелятся никак".
Мы шли сквозь вечер, меря даль глазами,
Насколько солнце позволяло им,
Сиявшее закатными лучами;
А нам навстречу - нараставший дым
Скоплялся, темный и подобный ночи,
И негде было скрыться перед ним;
Он чистый воздух нам затмил и очи.
ПЕСНЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ
Во мраке Ада и в ночи, лишенной
Своих планет и слоем облаков
Под небом скудным плотно затемненной,
Мне взоров не давил такой покров,
Как этот дым, который все сгущался,
Причем и ворс нещадно был суров.
Глаз, не стерпев, невольно закрывался;
И спутник мой придвинулся слегка,
Чтоб я рукой его плеча касался.
И как слепец, держась за вожака,
Идет, боясь отстать и опасаясь
Ушиба иль смертельного толчка,
Так, мглой густой и горькой пробираясь,
Я шел и новых не встречал помех,
А вождь твердил: "Держись, не отрываясь!"
И голоса я слышал, и во всех
Была мольба о мире и прощенье
Пред агнцем божьим, снявшим с мира грех.
Там "Agnus Dei" пелось во вступленье;
И речи соблюдались, и напев
Одни и те же, в полном единенье.
"Учитель, это духи?" - осмелев,
Спросил я. Он в ответ: "Мы рядом с ними.
Здесь, расторгая, сбрасывают гнев".
"А кто же ты, идущий в нашем дыме
И вопрошающий про нас, как те,
Кто мерит год календами земными?"
Так чей-то голос молвил в темноте.
"Ответь, - сказал учитель, - и при этом
Дознайся, здесь ли выход к высоте".
И я: "О ты, что, осиянный светом,
Взойдешь к Творцу, ты будешь удивлен,
Когда пройдешь со мной, моим ответом".
"Пройду, насколько я идти волен;
И если дым преградой стал меж нами,
Нам связью будет слух", - ответил он.
Я начал так: "Повитый пеленами,
Срываемыми смертью, вверх иду,
Подземными измучен глубинами;
И раз угодно божьему суду,
Чтоб я увидел горние палаты,
Чему давно примера не найду,
Скажи мне, кем ты был до дня расплаты
И верно ли ведет стезя моя,
И твой язык да будет наш вожатый".
"Я был ломбардец, Марко звался я;
Изведал свет и к доблести стремился,
Куда стрела не метит уж ничья.
А с правильной дороги ты не сбился".
Так он сказал, добавив: "Я прошу,
Чтоб обо мне, взойдя, ты помолился".
И я: "Твое желанье я свершу;
Но у меня сомнение родилось,
И я никак его не разрешу.
Возникшее, оно усугубилось
От слов твоих, мне подтвердивших то,
С чем здесь и там оно соединилось.
Как ты сказал, теперь уже никто
Добра не носит даже и личину:
Зло и внутри, и сверху разлито.
Но укажи мне, где искать причину:
Внизу иль в небесах? Когда пойму,
Я и другим поведать не премину".
Он издал вздох, замерший в скорбном "У!",
И начал так, в своей о нас заботе:
"Брат, мир-слепец, и ты сродни ему.
Вы для всего причиной признаете
Одно лишь небо, словно все дела
Оно вершит в своем круговороте.
Будь это так, то в вас бы не была
Свободной воля, правды бы не стало
В награде за добро, в отмщенье зла.
Влеченья от небес берут начало, -
Не все; но скажем даже - все сполна, -
Вам дан же свет, чтоб воля различала
Добро и зло, и ежели она
Осилит с небом первый бой опасный,
То, с доброй пищей, победить должна.
Вы лучшей власти, вольные, подвластны
И высшей силе, влившей разум в вас;
А небеса к нему и непричастны.
И если мир шатается сейчас,
Причиной - вы, для тех, кто разумеет;
Что это так, покажет мой рассказ.
Из рук того, кто искони лелеет
Ее в себе, рождаясь, как дитя,
Душа еще и мыслить не умеет,
Резвится, то смеясь, а то грустя,
И, радостного мастера созданье,
К тому, что манит, тотчас же летя.
Ничтожных благ вкусив очарованье,
Она бежит к ним, если ей препон
Не создают ни вождь, ни обузданье.
На то и нужен, как узда, закон;
На то и нужен царь, чей взор открыто
Хоть к башне Града был бы устремлен.
Законы есть, но кто же им защита?
Никто; ваш пастырь жвачку хоть жует,
Но не раздвоены его копыта;
И паства, видя, что вожатый льнет
К благам, будящим в ней самой влеченье,
Ест, что и он, и лучшего не ждет.
Ты видишь, что дурное управленье
Виной тому, что мир такой плохой,
А не природы вашей извращенье.
Рим, давший миру наилучший строй,
Имел два солнца, так что видно было,
Где божий путь лежит и где мирской.
Потом одно другое погасило;
Меч слился с посохом, и вышло так,
Что это их, конечно, развратило
И что взаимный страх у них иссяк.
Взгляни на колос, чтоб не сомневаться;
По семени распознается злак.
В стране, где По и Адиче струятся,
Привыкли честь и мужество цвести;
В дни Федерика стал уклад ломаться;
И что теперь открыты все пути
Для тех, кто раньше к людям честной жизни
Стыдился бы и близко подойти.
Есть, правда, новым летам к укоризне,
Три старика, которые досель
Томятся жаждой по иной отчизне:
Герардо славный; Гвидо да Кастель,
"Простой ломбардец", милый и французу;
Куррадо да Палаццо. Неужель
Не видишь ты, что церковь, взяв обузу
Мирских забот, под бременем двух дел
Упала в грязь, на срам себе и грузу?"
"О Марко мой, я все уразумел, -
Сказал я. - Вижу, почему левиты
Не получили ничего в удел.
Но кто такой Герардо знаменитый,
Который в диком веке, ты сказал,
Остался миру как пример забытый?"
"Ты странно говоришь, - он отвечал. -
Ужели ты, в Тоскане обитая,
Про доброго Герардо не слыхал?
Так прозвище ему. Вот разве Гайя,
Родная дочь, снабдит его другим.
Храни вас бог! А я дошел до края.
Уже заря белеется сквозь дым, -
Там ангел ждет, - и надо, чтоб от света
Я отошел, покуда я незрим".
И повернул, не слушая ответа.
ПЕСНЬ СЕМНАДЦАТАЯ
Читатель, если ты в горах, бывало,
Бродил в тумане, глядя, словно крот,
Которому плева глаза застлала,
Припомни миг, когда опять начнет
Редеть густой и влажный пар, - как хило
Шар солнца сквозь него сиянье льет;
И ты поймешь, каким вначале было,
Когда я вновь его увидел там,
К закату нисходившее светило.
Так, примеряясь к дружеским шагам
Учителя, я шел редевшей тучей
К уже умершим под горой лучам.
Воображенье, чей порыв могучий
Подчас таков, что, кто им увлечен,
Не слышит рядом сотни труб гремучей,
В чем твой источник, раз не в чувстве он?
Тебя рождает некий свет небесный,
Сам или высшей волей источен.
Жестокость той, которая телесный
Сменила облик, певчей птицей став,
В моем уме вдавила след чудесный;
И тут мой дух всего себя собрав
В самом себе, все прочее отринул,
С тем, что вовне, общение прервав.
Затем в мое воображенье хлынул
Распятый, гордый обликом, злодей,
Чью душу гнев и в смерти не покинул.
Там был с Эсфирью, верною своей
Великий Артаксеркс и благородный
Речами и делами Мардохей.
Когда же этот образ, с явью сходный,
Распался наподобье пузыря,
Лишившегося оболочки водной, -
В слезах предстала дева, говоря:
"Зачем, царица, горестной кончины
Ты захотела, гневом возгоря?
Ты умерла, чтоб не терять Лавины, -
И потеряла! Я подъемлю гнет
Твоей, о мать, не чьей иной судьбины".
Как греза сна, когда ее прервет
Волна в глаза ударившего света,
Трепещет миг, потом совсем умрет, -
Так было сметено виденье это
В лицо мое ударившим лучом,
Намного ярче, чем сиянье лета.
Пока, очнувшись, я глядел кругом,
Я услыхал слова: "Здесь восхожденье",
И я уже не думал о другом,
И волю охватило то стремленье
Скорей взглянуть, кто это говорил,
Которому предел - лишь утоленье.
Но как на солнце посмотреть нет сил,
И лик его в чрезмерном блеске тает,
Так точно здесь мой взгляд бессилен был.
"То божий дух, и нас он наставляет
Без нашей просьбы и от наших глаз
Своим же светом сам себя скрывает.
Как мы себя, так он лелеет нас;
Мы, чуя просьбу и нужду другого,
Уже готовим, злобствуя, отказ.
Направим шаг на звук такого зова;
Идем наверх, пока не умер день;
Нельзя всходить средь сумрака ночного".
Так молвил вождь, и мы вступили в тень
Высокой лестницы, свернув налево;
И я, взойдя на первую ступень,
Лицом почуял как бы взмах обвева;
"Beati, - чей-то голос возгласил, -
Pacific!, в ком нет дурного гнева!"
Уже к таким высотам уходил
Пред наступавшей ночью луч заката,
Что кое-где зажглись огни светил.
"О мощь моя, ты вся ушла куда-то!" -
Сказал я про себя, заметя вдруг,
Что сила ног томлением объята.
Мы были там, где, выйдя в новый круг,
Кончалась лестница, и здесь, у края,
Остановились, как доплывший струг.
Я начал вслушиваться, ожидая,
Не огласится ль звуком тишина;
Потом, лицо к поэту обращая:
"Скажи, какая, - я сказал, - вина
Здесь очищается, отец мой милый?
Твой скован шаг, но речь твоя вольна".
"Любви к добру, неполной и унылой,
Здесь придается мощность, - молвил тот. -
Здесь вялое весло бьет с новой силой.
Пусть разум твой к словам моим прильнет,
И будет мой урок немногословный
Тебе на отдыхе как добрый плод.
Мой сын, вся тварь, как и творец верховный, -
Так начал он, - ты это должен знать,
Полна любви, природной иль духовной.
Природная не может погрешать;
Вторая может целью ошибиться,
Не в меру скудной иль чрезмерной стать.
Пока она к высокому стремится,
А в низком за предел не перешла,
Дурным усладам нет причин родиться;
Но где она идет стезею зла
Иль блага жаждет слишком или мало,
Там тварь завет творца не соблюла.
Отсюда ясно, что любовь - начало
Как всякого похвального плода,
Так и всего, за что карать пристало.
А так как взор любви склонен всегда
К тому всех прежде, кем она носима,
То неприязнь к себе вещам чужда.
И так как сущее неотделимо
От Первой сущности, она никак
Не может оказаться нелюбима.
Раз это верно, остается так:
Зло, как предмет любви, есть зло чужое,
И в вашем иле вид ее трояк.
Иной надеется подняться вдвое,
Поправ соседа, - этот должен пасть,
И лишь тогда он будет жить в покое;
Иной боится славу, милость, власть
Утратить, если ближний вознесется;
И неприязнь томит его, как страсть;
Иной же от обиды так зажжется,
Что голоден, пока не отомстит,
И мыслями к чужой невзгоде рвется.
И этой вот любви троякий вид
Оплакан там внизу; но есть другая,
Чей путь к добру - иной, чем надлежит.
Все смутно жаждут блага, сознавая,
Что мир души лишь в нем осуществим,
И все к нему стремятся, уповая.
Но если вас влечет к общенью с ним
Лишь вялая любовь, то покаянных
Казнит вот этот круг, где мы стоим.
Еще есть благо, полное обманных,
Пустых отрад, в котором нет того,
В чем плод и корень благ, для счастья данных.
Любовь, чресчур алкавшая его,
В трех верхних кругах предается плачу;
Но в чем ее тройное естество,
Я умолчу, чтоб ты решил задачу".
ПЕСНЬ ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Закончил речь наставник мой высокий
И мне глядел в глаза, чтобы узнать,
Вполне ли я постиг его уроки.
Я, новой жаждой мучимый опять,
Вовне молчал, внутри твердил: "Не дело
Ему, быть может, слишком докучать".
Он, как отец, поняв, какое тлело
Во мне желанье, начал разговор,
Чтоб я решился высказаться смело.
И я: "Твой свет так оживил мне взор,
Учитель, что ему наглядным стало
Все то, что перед ним ты распростер;
Но, мой отец, еще я знаю мало,
Что есть любовь, в которой всех благих
И грешных дел ты полагал начало".
"Направь ко мне, - сказал он, - взгляд своих
Духовных глаз, и вскроешь заблужденье
Слепцов, которые ведут других.
В душе к любви заложено стремленье,
И все, что нравится, ее влечет,
Едва ее поманит наслажденье.
У вас внутри воспринятым живет
Наружный образ, к вам запав - таится
И душу на себя взглянуть зовет;
И если им, взглянув, она пленится,
То этот плен - любовь; природный он,
И наслажденьем может лишь скрепиться.
И вот, как пламень кверху устремлен,
И первое из свойств его - взлетанье
К среде, где он прочнее сохранен, -
Так душу пленную стремит желанье,
Духовный взлет, стихая лишь тогда,
Когда она вступает в обладанье.
Ты видишь сам, как истина чужда
Приверженцам той мысли сумасбродной,
Что, мол, любовь оправдана всегда.
Пусть даже чист состав ее природный;
Но если я и чистый воск возьму,
То отпечаток может быть негодный".
"Твои слова послушному уму
Раскрыли суть любви; но остается
Недоуменье, - молвил я ему. -
Ведь если нам любовь извне дается
И для души другой дороги нет,
Ей отвечать за выбор не придется".
"Скажу, что видит разум, - он в ответ. -
А дальше - дело веры; уповая,
Жди Беатриче, и обрящешь свет.
Творящее начало, пребывая
Врозь с веществом в пределах вещества,
Полно особой силы, каковая
В бездействии незрима, хоть жива,
А зрима лишь посредством проявленья;
Так жизнь растенья выдает листва.
Откуда в вас зачатки постиженья,
Сокрыто от людей завесой мглы,
Как и откуда первые влеченья,
Подобные потребности пчелы
Брать мед; и нет хвалы, коль взвесить строго,
Для этой первой воли, ни хулы.
Но вслед за ней других теснится много,
И вам дана способность править суд
И делать выбор, стоя у порога.
Вот почему у вас ответ несут,
Когда любви благой или презренной
Дадут или отпор, или приют.
И те, чья мысль была проникновенной,
Познав, что вам свобода врождена.
Нравоученье вынесли вселенной.
Итак, пусть даже вам извне дана
Любовь, которая внутри пылает, -
Душа всегда изгнать ее вольна.
Вот то, что Беатриче называет
Свободной волей; если б речь зашла
О том у вас, пойми, как подобает".
Луна в полночный поздний час плыла
И, понуждая звезды разредиться,
Скользила, в виде яркого котла,
Навстречу небу, там, где солнце мчится,
Когда оно за Римом для очей
Меж сардами и корсами садится.
И тень, чьей славой Пьетола славней
Всей мантуанской области пространной,
Сложила бремя тяготы моей.
А я, приняв столь ясный и желанный
Ответ на каждый заданный вопрос,
Стоял, как бы дремотой обуянный.
Но эту дрему тотчас же унес
Внезапный крик, и показались тени,
За нами обегавшие утес.
Как некогда Асоп или Исмений
Видали по ночам толпу и гон
Фивян во время Вакховых радений,
Так здесь несутся, огибая склон, -
Я смутно видел, - в вечном непокое
Те, кто благой любовью уязвлен.
Мгновенно это скопище большое,
Спеша бегом, настигло нас, и так,
Всех впереди, в слезах кричали двое:
"Мария в горы устремила шаг,
И Цезарь поспешил, кольнув Марсилью,
В Испанию, где ждал в Илерде враг".
"Скорей, скорей, нельзя любвеобилью
Быть вялым! - сзади общий крик летел. -
Нисходит милость к доброму усилью".
"О вы, в которых острый пыл вскипел
Взамен того, как хладно и лениво
Вы медлили в свершенье добрых дел!
Вот он, живой, - я говорю нелживо, -
Идет наверх и только солнца ждет;
Скажите нам, где щель в стене обрыва".
Так встретил вождь стремившийся народ;
Одна душа сказала, пробегая:
"Иди за нами и увидишь вход.
Потребность двигаться у нас такая,
Что ноги нас неудержимо мчат;
Прости, наш долг за грубость не считая.
Я жил в стенах Сан-Дзено как аббат,
И нами добрый Барбаросса правил,
О ком в Милане скорбно говорят.
Одну стопу уже во гроб поставил
Тот, кто оплачет этот божий дом,
Который он, имея власть, ославил,
Назначив сына, зачатого злом,
С душой еще уродливей, чем тело,
Не по уставу пастырствовать в нем".
Толпа настолько пробежать успела,
Что я не знаю, смолк он или нет;
Но эту речь душа запечатлела.
И тот, кто был мне помощь и совет,
Сказал: "Смотри, как двое там, зубами
Вцепясь в унынье, мчатся им вослед".
"Не раньше, - крик их слышался за нами, -
Чем истребились те, что по дну шли,
Открылся Иордан пред их сынами.
И те, кто утомленья не снесли,
Когда Эней на подвиг ополчился,
Себя бесславной жизни обрекли".
Когда их сонм настолько удалился,
Что видеть я его уже не мог,
Во мне какой-то помысел родился,
Который много всяких новых влек,
И я, клонясь от одного к другому,
Закрыв глаза, вливался в их поток,
И размышленье претворилось в дрему.
ПЕСНЬ ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Когда разлитый в воздухе безбурном
Зной дня слабей, чем хладная луна,
Осиленный землей или Сатурном,
А геомантам, пред зарей, видна
Fortuna major там, где торопливо
Восточная светлеет сторона,
В мой сон вступила женщина: гугнива,
С культями вместо рук, лицом желта,
Она хромала и глядела криво.
Я на нее смотрел; как теплота
Живит издрогнувшее за ночь тело,
Так и мой взгляд ей развязал уста,
Помог ей тотчас выпрямиться смело
И гиблое лицо свое облечь
В такие краски, как любовь велела.
Как только у нее явилась речь,
Она запела так, что я от плена
С трудом бы мог вниманье уберечь.
"Я, - призрак пел, - я нежная сирена,
Мутящая рассудок моряков,
И голос мой для них всему замена.
Улисса совратил мой сладкий зов
С его пути; и тот, кто мной пленится,
Уходит редко из моих оков".
Скорей, чем рот ее успел закрыться,
Святая и усердная жена
Возникла возле, чтобы той смутиться.
"Вергилий, о Вергилий, кто она?" -
Ее был возглас; он же, стоя рядом,
Взирал, как эта чистая гневна.
Она ее схватила с грозным взглядом
И, ткань порвав, открыла ей живот;
Меня он разбудил несносным смрадом.
"Я трижды звал, потом оставил счет, -
Сказал мой вождь, чуть я повел очами. -
Вставай, пора идти! Отыщем вход".
Я встал; уже наполнились лучами
По всей горе священные круги;
Мы шли с недавним солнцем за плечами.
Я следом направлял мои шаги,
Изогнутый под грузом размышлений,
Как половина мостовой дуги.
Вдруг раздалось: "Придите, здесь ступени", -
И ласка в этом голосе была,
Какой не слышно в нашей смертной сени.
Раскрыв, подобно лебедю, крыла,
Так говоривший нас наверх направил,
Туда, где в камне лестница вела.
Он, обмахнув нас перьями, прибавил,
Что те, "qui lugent", счастье обрели,
И утешенье, ждущее их, славил.
"Ты что склонился чуть не до земли?" -
Так начал говорить мне мой вожатый,
Когда мы выше ангела взошли.
И я: "Иду, сомненьями объятый;
Я видел сон и жаждал бы ясней
Понять язык его замысловатый".
И он: "Ты видел ведьму древних дней,
Ту самую, о ком скорбят над нами;
Ты видел, как разделываться с ней.
С тебя довольно; землю бей стопами!
Взор обрати к вабилу, что кружит
Предвечный царь огромными кругами!"
Как сокол долго под ноги глядит,
Потом, услышав оклик, встрепенется
И тянется туда, где будет сыт,
Так сделал я; и так, пока сечется
Ведущей вверх тропой громада скал,
Всходил к уступу, где дорога вьется.
Вступая в пятый круг, я увидал
Народ, который, двинуться не смея,
Лицом к земле поверженный, рыдал.
"Adhaesit pavimento anima mea!" -
Услышал я повсюду скорбный звук,
Едва слова сквозь вздохи разумея.
"Избранники, чье облегченье мук -
И в правде, и в надежде, укажите,
Как нам подняться в следующий круг!"
"Когда вы здесь меж нами не лежите,
То, чтобы путь туда найти верней,
Кнаруже правое плечо держите".
Так молвил вождь, и так среди теней
Ему ответили; а кто ответил,
Мой слух мне указал всего точней.
Я взор наставника глазами встретил;
И он позволил, сделав бодрый знак,
То, что в просящем облике заметил.
Тогда, во всем свободный, я мой шаг
Направил ближе к месту, где скорбело
Созданье это, и промолвил так:
"Дух, льющий слезы, чтобы в них созрело
То, без чего возврата к богу нет,
Скажи, прервав твое святое дело:
Кем был ты; почему у вас хребет
Вверх обращен; и чем могу хоть мало
Тебе помочь, живым покинув свет?"
"Зачем нас небо так ничком прижало,
Ты будешь знать; но раньше scias quod
Fui successor Petri, - тень сказала. -
Меж Кьявери и Сьестри воды льет
Большой поток, и с ним одноименный
Высокий титул отличил мой род.
Я свыше месяца влачил, согбенный,
Блюдя от грязи, мантию Петра;
Пред ней - как пух все тяжести вселенной.
Увы, я поздно стал на путь добра!
Но я познал, уже как пастырь Рима,
Что жизнь земная - лживая мара.
Душа, я видел, как и встарь томима,
А выше стать в той жизни я не мог, -
И этой восхотел неудержимо.
До той поры я жалок и далек
От бога был, неизмеримо жадный,
И казнь, как видишь, на себя навлек.
Здесь явлен образ жадности наглядный
Вот в этих душах, что окрест лежат;
На всей горе нет муки столь нещадной.
Как там подняться не хотел наш взгляд
К высотам, устремляемый к земному,
Так здесь возмездьем он к земле прижат.
Как жадность там порыв любви к благому
Гасила в нас и не влекла к делам,
Так здесь возмездье, хоть и по-иному,
Стопы и руки связывает нам,
И мы простерты будем без движенья,
Пока угодно правым небесам".
Став на колени из благоговенья,
Я начал речь, но и по слуху он
Заметил этот признак уваженья
И молвил: "Почему ты так склонен?"
И я в ответ: "Таков ваш сан великий,
Что совестью я, стоя, уязвлен".
"Брат, встань! - ответил этот дух безликий. -
Ошибся ты: со всеми и с тобой
Я сослужитель одного владыки.
Тому, кто звук Евангелья святой,
Гласящий "Neque nubent", разумеет,
Понятно будет сказанное мной.
Теперь иди; мне скорбь моя довлеет;
Ты мне мешаешь слезы лить, стеня,
В которых то, что говорил ты, зреет.
Есть добрая Аладжа у меня,
Племянница, - и только бы дурного
В ней не посеяла моя родня!
Там у меня нет никого другого".
ПЕСНЬ ДВАДЦАТАЯ
Пред лучшей волей силы воли хрупки;
Ему в угоду, в неугоду мне,
Я погруженной не насытил губки.
Я двинулся; и вождь мои, в тишине,
Свободными местами шел под кручей,
Как вдоль бойниц проходят по стене;
Те, у кого из глаз слезой горючей
Сочится зло, заполнившее свет,
Лежат кнаруже слишком плотной кучей.
Будь проклята, волчица древних лет,
В чьем ненасытном голоде все тонет
И яростней которой зверя нет!
О небеса, чей ход иными понят,
Как полновластный над судьбой земли,
Идет ли тот, кто эту тварь изгонит?
Мы скудным шагом медленно брели,
Внимая теням, скорбно и устало
Рыдавшим и томившимся в пыли;
Как вдруг вблизи "Мария!" прозвучало,
И так тоска казалась тяжела,
Как если бы то женщина рожала;
И далее: "Как ты бедна была,
Являет тот приют, где пеленицей
Ты свой священный отпрыск повила".
Потом я слышал: "Праведный Фабриций,
Ты бедностью безгрешной посрамил
Порок, обогащаемый сторицей".
Смысл этой речи так был сердцу мил,
Что я пошел вперед, узнать желая,
Кто из лежавших это говорил.
Еще он славил щедрость Николая,
Который спас невест от нищеты,
Младые годы к чести направляя.
"Дух, вспомянувший столько доброты! -
Сказал я. - Кем ты был? И неужели
Хваленья здесь возносишь только ты?
Я буду помнить о твоем уделе,
Когда вернусь короткий путь кончать,
Которым жизнь летит к последней цели".
И он: "Скажу про все, хотя мне ждать
Оттуда нечего; но без сравненья
В тебе, живом, сияет благодать.
Я корнем был зловредного растенья,
Наведшего на божью землю мрак,
Такой, что в ней неплодье запустенья.
Когда бы Гвант, Лиль, Бруджа и Дуак
Могли, то месть была б уже свершенной;
И я молюсь, чтобы случилось так.
Я был Гугон, Капетом нареченный,
И не один Филипп и Людовик
Над Францией владычил, мной рожденный.
Родитель мой в Париже был мясник;
Когда старинных королей не стало,
Последний же из племени владык
Облекся в серое, уже сжимала
Моя рука бразды державных сил,
И мне земель, да и друзей достало,
Чтоб диадемой вдовой осенил
Мой сын свою главу и длинной смене
Помазанных начало положил.
Пока мой род в прованском пышном вене
Не схоронил стыда, он мог сойти
Ничтожным, но безвредным тем не мене.
А тут он начал хитрости плести
И грабить; и забрал, во искупленье,
Нормандию, Гасконью и Понти.
Карл сел в Италии; во искупленье,
Зарезал Куррадина; а Фому
Вернул на небеса, во искупленье.
Я вижу время, близок срок ему, -
И новый Карл его поход повторит,
Для вящей славы роду своему.
Один, без войска, многих он поборет
Копьем Иуды; им он так разит,
Что брюхо у Флоренции распорет.
Не землю он, а только грех и стыд
Приобретет, тем горший в час расплаты,
Что этот груз его не тяготит.
Другой, я вижу, пленник, в море взятый,
Дочь продает, гонясь за барышом,
Как делают с рабынями пираты.
О жадность, до чего же мы дойдем,
Раз кровь мою так привлекло стяжанье,
Что собственная плоть ей нипочем?
Но я страшнее вижу злодеянье:
Христос в своем наместнике пленен,
И торжествуют лилии в Аланье.
Я вижу - вновь людьми поруган он,
И желчь и уксус пьет, как древле было,
И средь живых разбойников казнен.
Я вижу - это все не утолило
Новейшего Пилата; осмелев,
Он в храм вторгает хищные ветрила.
Когда ж, господь, возвеселюсь, узрев
Твой суд, которым, в глубине безвестной,
Ты умягчаешь твой сокрытый гнев?
А возглас мой к невесте неневестной
Святого духа, вызвавший в тебе
Твои вопросы, это наш совместный
Припев к любой творимой здесь мольбе,
Покамест длится день; поздней заката
Мы об обратной говорим судьбе.
Тогда мы повторяем, как когда-то
Братоубийцей стал Пигмалион,
Предателем и вором, в жажде злата;
И как Мидас в беду был вовлечен,
В своем желанье жадном утоляем,
Которым сделался для всех смешон.
Безумного Ахана вспоминаем,
Добычу скрывшего, и словно зрим,
Как гневом Иисуса он терзаем.
Потом Сапфиру с мужем мы виним,
Мы рады синякам Гелиодора,
И вся гора позором круговым
Напутствует убийцу Полидора;
Последний клич: "Как ты находишь. Красе,
Вкус золота? Что ты знаток, нет спора!"
Кто громко говорит, а кто, подчас,
Чуть внятно, по тому, насколь сурово
Потребность речи уязвляет нас.
Не я один о добрых молвил слово,
Как здесь бывает днем; но невдали
Не слышно было никого другого".
Мы от него немало отошли
И, напрягая силы до предела,
Спешили по дороге, как могли.
И вдруг гора, как будто пасть хотела,
Затрепетала; стужа обдала
Мне, словно перед казнию, все тело,
Не так тряслась Делосская скала,
Пока гнезда там не свила Латона
И небу двух очей не родила.
Раздался крик по всем уступам склона,
Такой, что, обратясь, мой проводник
Сказал: "Тебе твой спутник оборона".
"Gloria in excelsis" - был тот крик,
Один у всех, как я его значенье
По возгласам ближайших к нам постиг.
Мы замерли, внимая восхваленье,
Как слушали те пастухи в былом;
Но прекратился трус, и смолкло пенье.
Мы вновь пошли своим святым путем,
Среди теней, по-прежнему безгласно
Поверженных в рыдании своем.
Еще вовек неведенье так страстно
Рассудок мой к познанью не влекло,
Насколько я способен вспомнить ясно,
Как здесь я им терзался тяжело;
Я, торопясь, не смел задать вопроса,
Раздумье же помочь мне не могло;
Так, в робких мыслях, шел я вдоль утеса.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Терзаемый огнем природной жажды,
Который утоляет лишь вода,
Самаритянке данная однажды,
Я, следуя вождю, не без труда
Загроможденным кругом торопился,
Скорбя при виде правого суда.
И вдруг, как, по словам Луки, явился
Христос в дороге двум ученикам,
Когда его могильный склеп раскрылся, -
Так здесь явился дух, вдогонку нам,
Шагавшим над простертыми толпами;
Его мы не заметили; он сам
Воззвал к нам: "Братья, мир господень с вами!"
Мы тотчас обернулись, и поэт
Ему ответил знаком и словами:
"Да примет с миром в праведный совет
Тебя неложный суд, от горней сени
Меня отторгший до скончанья лет!"
"Как! Если вы не призванные тени, -
Сказал он, с нами торопясь вперед, -
Кто вас возвел на божий ступени?"
И мой наставник: "Кто, как этот вот,
Отмечен ангелом, несущим стражу,
Тот воцаренья с праведными ждет.
Но так как та, что вечно тянет пряжу,
Его кудель ссучила не вполне,
Рукой Клото намотанную клажу,
Его душа, сестра тебе и мне,
Не обладая нашей мощью взгляда,
Идти одна не может к вышине.
И вот я призван был из бездны Ада
Его вести, и буду близ него,
Пока могу руководить, как надо.
Но, может быть, ты знаешь: отчего
Встряслась гора и возглас ликованья
Объял весь склон до влажных стоп его?"
Спросив, он мне попал в ушко желанья
Так метко, что и жажда смягчена
Была одной отрадой ожиданья.
Тот начал так: "Гора отрешена
Ото всего, в чем нарушенье чина
И в чем бы оказалась новизна.
Здесь перемен нет даже и помина:
Небесного в небесное возврат
И только - их возможная причина.
Ни дождь, ни иней, ни роса, ни град,
Ни снег не выпадают выше грани
Трех ступеней у загражденных врат.
Нет туч, густых иль редких, нет блистаний,
И дочь Фавманта в небе не пестра,
Та, что внизу живет среди скитаний.
Сухих паров не ведает гора
Над сказанными мною ступенями,
Подножием наместника Петра.
Внизу трясет, быть может, временами,
Но здесь ни разу эта вышина
Не сотряслась подземными ветрами.
Дрожит она, когда из душ одна
Себя познает чистой, так что встанет
Иль вверх пойдет; тогда и песнь слышна.
Знак очищенья - если воля взманит
Переменить обитель, и счастлив,
Кто, этой волей схваченный, воспрянет.
Душа и раньше хочет; но строптив
Внушенный божьей правдой, против воли,
Позыв страдать, как был грешить позыв.
И я, простертый в этой скорбной боли
Пятьсот и больше лет, изведал вдруг
Свободное желанье лучшей доли.
Вот отчего все дрогнуло вокруг,
И духи песнью славили гремящей
Того, кто да избавит их от мук".
Так он сказал; и так как пить тем слаще,
Чем жгучей жажду нам пришлось терпеть,
Скажу ль, как мне был в помощь говорящий?
И мудрый вождь: "Теперь я вижу сеть,
Вас взявшую, и как разъять тенета,
Что зыблет гору и велит вам петь.
Но кем ты был - узнать моя забота,
И почему века, за годом год,
Ты здесь лежал - не дашь ли мне отчета?"
"В те дни, когда всесильный царь высот
Помог, чтоб добрый Тит отмстил за раны,
Кровь из которых продал Искарьот, -
Ответил дух, - я оглашал те страны
Прочнейшим и славнейшим из имен,
К спасению тогда еще не званный.
Моих дыханий был так сладок звон,
Что мною, толосатом, Рим пленился,
И в Риме я был миртом осенен.
В земных народах Стаций не забылся.
Воспеты мной и Фивы и Ахилл,
Но под второю ношей я свалился.
В меня, как семя, искру заронил
Божественный огонь, меня жививший,
Который тысячи воспламенил;
Я говорю об Энеиде, бывшей
И матерью, и мамкою моей,
И все, что труд мой весит, мне внушившей.
За то, чтоб жить, когда среди людей
Был жив Вергилий, я бы рад в изгнанье
Про весть хоть солнце свыше должных дней".
Вергилий на меня взглянул в молчанье,
И вид его сказал: "Будь молчалив!"
Но ведь не все возможно при желанье.
Улыбку и слезу родит порыв
Душевной страсти, трудно одолимый
Усильем воли, если кто правдив.
Я не сдержал улыбки еле зримой;
Дух замолчал, чтоб мне в глаза взглянуть,
Где ярче виден помысел таимый.
"Да завершишь добром свой тяжкий путь! -
Сказал он мне. - Но что в себе хоронит
Твой смех, успевший только что мелькнуть?"
И вот меня две силы розно клонят:
Здесь я к молчанью, там я понужден
К ответу; я вздыхаю, и я понят
Учителем. "Я вижу - ты смущен.
Ответь ему, а то его тревожит
Неведенье", - так мне промолвил он.
И я: "Моей улыбке ты, быть может,
Дивишься, древний дух. Так будь готов,
Что удивленье речь моя умножит.
Тот, кто ведет мой взор чредой кругов,
И есть Вергилий, мощи той основа,
С какой ты пел про смертных и богов.
К моей улыбке не было иного,
Поверь мне, повода, чем миг назад
О нем тобою сказанное слово".
Уже упав к его ногам, он рад
Их был обнять; но вождь мой, отстраняя:
"Оставь! Ты тень и видишь тень, мой брат".
"Смотри, как знойно, - молвил тот, вставая, -
Моя любовь меня к тебе влекла,
Когда, ничтожность нашу забывая,
Я тени принимаю за тела".
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Уже был ангел далеко за нами,
Тот ангел, что послал нас в круг шестой,
Еще рубец смахнув с меня крылами;
И тех, кто правды восхотел святой,
Назвал блаженными, и прозвучало
Лишь "sitiunt" - и только - в речи той;
И я, чье тело снова легче стало,
Спешил наверх без всякого труда
Вослед теням, не медлившим нимало, -
Когда Вергилий начал так: "Всегда
Огонь благой любви зажжет другую,
Блеснув хоть в виде робкого следа.
С тех пор, как в адский Лимб, где я тоскую,
К нам некогда спустился Ювенал,
Открывший мне твою любовь живую,
К тебе я сердцем благосклонней стал,
Чем можно быть, кого-либо не зная,
И короток мне путь средь этих скал.
Но объясни, как другу мне прощая,
Что смелость послабляет удила,
И впредь со мной, как с другом, рассуждая:
Как это у тебя в груди могла
Жить скупость рядом с мудростью, чья сила
Усердием умножена была?"
Такая речь улыбку пробудила
У Стация; потом он начал так:
"В твоих словах мне все их лаской мило.
Поистине, нередко внешний знак
Приводит ложным видом в заблужденье,
Тогда как суть погружена во мрак.
В твоем вопросе выразилось мненье,
Что я был скуп; подумать так ты мог,
Узнав о том, где я терпел мученье.
Так знай, что я от скупости далек
Был даже слишком - и недаром бремя
Нес много тысяч лун за мой порок.
И не исторгни я дурное семя,
Внимая восклицанью твоему,
Как бы клеймящему земное племя:
"Заветный голод к золоту, к чему
Не направляешь ты сердца людские?" -
Я с дракой грузы двигал бы во тьму.
Поняв, что крылья чересчур большие
У слишком щедрых рук, и "этот грех
В себе я осудил, и остальные.
Как много стриженых воскреснет, тех,
Кто, и живя и в смертный миг, не чает,
Что их вина не легче прочих всех!
И знай, что грех, который отражает
Наоборот какой-либо иной,
Свою с ним зелень вместе иссушает.
И если здесь я заодно с толпой,
Клянущей скупость, жаждал очищенья,
То как виновный встречною виной".
"Но ведь когда ты грозные сраженья
Двойной печали Иокасты пел, -
Сказал воспевший мирные селенья, -
То, как я там Клио уразумел,
Тобой как будто вера не водила,
Та, без которой мало добрых дел.
Раз так, огонь какого же светила
Иль светоча тебя разомрачил,
Чтоб устремить за рыбарем ветрила?"
И тот: "Меня ты первый устремил
К Парнасу, пить пещерных струй прохладу,
И первый, после бога, озарил,
Ты был, как тот, кто за собой лампаду
Несет в ночи и не себе дает,
Но вслед идущим помощь и отраду,
Когда сказал: "Век обновленья ждет:
Мир первых дней и правда - у порога,
И новый отрок близится с высот".
Ты дал мне петь, ты дал мне верить в бога!
Но, чтоб все части сделались ясны,
Я свой набросок расцвечу немного.
Уже был мир до самой глубины
Проникнут правой верой, насажденной
Посланниками неземной страны;
И так твой возглас, выше приведенный,
Созвучен был словам учителей,
Что к ним я стал ходить, как друг исконный.
Я видел в них таких святых людей,
Что в дни Домициановых гонений
Их слезы не бывали без моей.
Пока я жил под кровом смертной сени,
Я помогал им, и их строгий чин
Меня отторг от всех других учений.
И, не доведши греческих дружин,
В стихах, к фиванским рекам, я крестился,
Но утаил, что я христианин,
И показным язычеством прикрылся.
За этот грех там, где четвертый круг,
Четыре с лишним века я кружился.
Но ты, моим глазам раскрывший вдруг
Все доброе, о чем мы говорили,
Скажи, пока нам вверх идти досуг,
Где старый наш Теренций, где Цецилий,
Где Варий, Плавт? Что знаешь ты про них:
Где обитают и осуждены ли?"
"Они, как Персии, я и ряд других, -
Ответил вождь мой, - там, где грек, вспоенный
Каменами щедрее остальных:
То - первый круг тюрьмы неозаренной,
Где речь нередко о горе звучит,
Семьей кормилиц наших населенной.
Там с нами Антифонт и Еврипид,
Там встретишь Симонида, Агафона
И многих, кто меж греков знаменит.
Там из тобой воспетых - Антигона,
Аргейя, Деифила, и скорбям
Верна Йемена, как во время оно;
Там дочь Тиресия, Фетида там,
И Дейдамия с сестрами своими,
И Лангию открывшая царям".
Уже беседа смолкла между ними,
И кругозор их был опять широк,
Не сжатый больше стенами крутыми,
И четверо служанок дня свой срок
Исполнило, и пятая вздымала,
Над дышлом стоя, кверху жгучий рог,
Когда мой вождь: "По мне бы, надлежало
Кнаруже правым двигаться плечом,
Как мы сходили с самого начала".
Здесь нам обычай стал поводырем;
И так как был согласен дух высокий,
Мы этим и направились путем.
Они пошли вперед; я, одинокий"
Вослед; и слушал разговор певцов,
Дававший мне поэзии уроки.
Но вскоре сладостные звуки слов
Прервало древо, заградив дорогу,
Пленительное запахом плодов.
Как ель все уже кверху понемногу,
Так это - книзу, так что взлезть нельзя
Хотя бы даже к нижнему отрогу.
С той стороны, где замкнута стезя,
Со скал спадала блещущая влага
И растекалась, по листам скользя.
Поэты стали в расстоянье шага;
И некий голос, средь листвы незрим,
Воскликнул: "Вам запретно это благо!"
И вновь: "Мария не устам своим,
За вас просящим, послужить желала,
А лишь тому, чтоб вышел пир честным.
У римлянок напитка не бывало
Иного, чем вода; и Даниил
Презрел еду, и мудрость в нем мужала.
Начальный век, как золото, светил,
И голод желудями услаждался,
И нектар жажде каждый ключ струил.
Акридами и медом насыщался
Среди пустынь креститель Иоанн;
А как велик и славен он остался,
Тому залог в Евангелии дан".
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Я устремлял глаза в густые чащи
Зеленых листьев, как иной ловец,
Из-за пичужек жизнь свою губящий,
Но тот, кто был мне больше, чем отец,
Промолвил: "Сын, пора идти; нам надо
Полезней тратить время под конец".
Мой взгляд - и шаг ничуть не позже взгляда -
Вслед мудрецам я обратил тотчас,
И мне в пути их речь была отрада.
Вдруг плач и пенье донеслись до нас, -
"Labia mea, Domine", - рождая
И наслажденье, и печаль зараз.
"Отец, что это?" - молвил я, внимая.
И он: "Быть может, тени там идут,
Земного долга узел разрешая".
Как странники задумчиво бредут
И, на пути настигнув проходящих,
Оглянут незнакомцев и не ждут,
Так, обгоняя нас, не столь спешащих,
Оглядывала нас со стороны
Толпа теней, смиренных и молчащих.
Глаза их были впалы и темны,
Бескровны лица, и так скудно тело,
Что кости были с кожей сращены.
Не думаю, чтоб ссохся так всецело
Сам Эрисихтон, даже досягнув,
Голодный, до страшнейшего предела.
"Вот те, - подумал я, на них взглянув, -
Которые в Ерусалиме жили
В дни Мариам, вонзившей в сына клюв".
Как перстни без камней, глазницы были;
Кто ищет "omo" на лице людском,
Здесь букву М прочел бы без усилий.
Кто, если он с причиной незнаком,
Поверил бы, что тени чахнут тоже,
Прельщаемые влагой и плодом?
Я удивлялся, как, ни с чем не схоже,
Их страждущая плоть изморена,
Их худобе и шелудивой коже;
И вот из глуби черепа одна
В меня впилась глазами и вскричала:
"Откуда эта милость мне дана?"
Ее лица я не узнал сначала,
Но в голосе я сразу угадал
То, что в обличье навсегда пропало.
От этой искры ярко засиял
Знакомый образ, встав из тьмы бесследной,
И я черты Форезе увидал.
"О, не гнушайся этой кожей бледной, -
Так он просил, - и струпною корой,
И этой плотью, мясом слишком бедной!
Скажи мне правду о себе, открой,
Кто эти души, два твоих собрата;
Не откажись поговорить со мной!"
"Твой мертвый лик оплакал я когда-то, -
Сказал я, - но сейчас он так изрыт,
Что сердце вновь не меньшей болью сжато.
Молю, скажи мне, что вас так мертвит;
Я так дивлюсь, что мне не до ответа;
Кто полн другим, тот плохо говорит".
И он: "По воле вечного совета
То древо, позади нас, в брызгах вод,
Томительною силою одето.
Поющий здесь и плачущий народ,
За то, что угождал чрезмерно чреву,
В алчбе и в жажде к святости идет.
Охоту есть и пить внушают зеву
Пахучие плоды и водопад,
Который растекается по древу.
И так не раз, пока они кружат,
Свое терзанье обновляют тени,
Или верней - отраду из отрад:
Ведь та же воля шлет их к древней сени,
Что слала и Христа воззвать "Или!",
Когда спасла нас кровь его мучений".
И я ему: "С тех пор, как плен земли
Твоя душа на лучший мир сменила,
Еще пять лет, Форезе, не прошли.
И если раньше исчерпалась сила
В тебе грешить, чем тяжкий твой порок
Благая боль пред богом облегчила,
То как же ты сюда подняться мог?
Я ждал тебя застать на нижней грани,
Там, где выплачивают срок за срок".
И он мне: "Сладкую полынь страданий
Испить так рано был я приведен
Моею Неллой. Скорбь ее рыданий,
Ее мольбы и сокрушенный стон
Меня оттуда извлекли до срока,
Минуя все круги, на этот склон.
Тем драгоценней для господня ока
Моя вдовица, милая жена,
Что в доблести все больше одинока;
Сардинская Барбаджа - та скромна
И женской честью может похваляться
Пред той Барбаджей, где живет она.
О милый брат, к чему распространяться?
Уже я вижу тот грядущий час,
Которого недолго дожидаться,
Когда с амвона огласят указ,
Чтоб воспретить бесстыжим флорентийкам
Разгуливать с сосцами напоказ.
Каким дикаркам или сарацинкам
Духовный или светский нужен бич,
Чтоб с голой грудью не ходить по рынкам?
Когда б могли беспутницы постичь,
Что быстрый бег небес припас их краю,
Уже им рты раскрыл бы скорбный клич;
Беда, - когда я верно предрекаю, -
Их ждет скорей, чем станет бородат
Иной, кто спит сейчас под "баю-баю".
Но не таись передо мною, брат!
Не - только я, но все, кто с нами рядом,
Глядят туда, где свет тобой разъят".
Я молвил: "Если ты окинешь взглядом,
Как ты со мной и я с тобой живал,
Воспоминанье будет горьким ядом.
От жизни той меня мой вождь воззвал,
На днях, когда над нами округленной
Была (и я на солнце указал)
Сестра того. Меня он в тьме бездонной
Провел средь истых мертвых, и за ним
Я движусь, истой плотью облеченный.
Так я поднялся, им руководим,
Всю эту гору огибая кружно,
Где правят тех, кто в мире был кривым.
Он говорит, что мы дойдем содружно
До высоты, где Беатриче ждет;
А там ему меня покинуть нужно.
Так говорит Вергилий, этот вот
(Я указал); другой - та тень святая,
Которой ради дрогнул ваш оплот,
Из этих царств ее освобождая".
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Ход не мешал речам, и речи - ходу;
И мы вперед спешили, как спешит
Корабль под ветром в добрую погоду.
А тени, дважды мертвые на вид,
Провалы глаз уставив на живого,
Являли ясно, как он их дивит.
Я, продолжая начатое слово,
Сказал: "Она, быть может, к вышине
Идет медлительней из-за другого.
Но где Пиккарда, - скажешь ли ты мне?
А здесь - кого бы вспомнить полагалось
Из тех, кто мне дивится в тишине?"
"Моя сестра, чьей красоте равнялась
Ее лишь благость, радостным венцом
На высотах Олимпа увенчалась".
Так он сказал сначала; и потом:
"Ничье прозванье здесь не под запретом;
Ведь каждый облик выдоен постом.
Вот Бонаджунта Луккский, - и при этом
Он пальцем указал, - а тот, щедрей,
Чем прочие, расшитый темным цветом,
Святую церковь звал женой своей;
Он был из Тура; искупает гладом
Больсенских, сваренных в вине, угрей".
Еще он назвал многих, шедших рядом;
И не был недоволен ни один:
Я никого не видел с мрачным взглядом.
Там грыз впустую пильский Убальдин
И Бонифаций, посохом Равенны
Премногих пасший длинный ряд годин.
Там был мессер Маркезе; в век свой бренный
Он мог в Форли, не иссыхая, пить,
Но жаждой мучился ежемгновенной.
Как тот, кто смотрит, чтобы оценить,
Я, посмотрев, избрал поэта Лукки,
Который явно жаждал говорить.
Сквозь шепот, имя словно бы Джентукки
Я чуял там, где сам он чуял зной
Ниспосланной ему язвящей муки.
"Дух, если хочешь говорить со мной, -
Сказал я, - сделай так, чтоб речь звучала
И нам обоим принесла покой".
"Есть женщина, еще без покрывала, -
Сказал он. - С ней отрадным ты найдешь
Мой город, хоть его бранят немало.
Ты это предсказанье унесешь
И, если понял шепот мой превратно,
Потом увидишь, что оно не ложь.
Но ты ли тот, кто миру спел так внятно
Песнь, чье начало я произношу:
"Вы, жены, те, кому любовь понятна?"
И я: "Когда любовью я дышу,
То я внимателен; ей только надо
Мне подсказать слова, и я пишу".
И он: "Я вижу, в чем для нас преграда,
Чем я, Гвиттон, Нотарий далеки
От нового пленительного лада.
Я вижу, как послушно на листки
Наносят ваши перья смысл внушенный,
Что нам, конечно, было не с руки.
Вот все, на взгляд хоть самый изощренный,
Чем разнятся и тот и этот лад".
И он умолк, казалось - утоленный.
Как в воздухе сгрудившийся отряд
Проворных птиц, зимующих вдоль Нила,
Порой спешит, вытягиваясь в ряд,
Так вся толпа вдруг лица отвратила
И быстрым шагом дальше понеслась,
От худобы и воли легкокрыла.
И словно тот, кто, бегом утомясь,
Из спутников рад пропустить любого,
Чтоб отдышаться, медленно пройдясь,
Так здесь, отстав от сонмища святого,
Форезе шел со мной, нетороплив,
И молвил: "Скоро ль встретимся мы снова?"
И я: "Не знаю, сколько буду жив;
Пусть даже близок берег, но желанье
К нему летит, меня опередив;
Затем что край, мне данный в обитанье,
Что день - скуднее доблестью одет
И скорбное предвидит увяданье".
И он: "Иди. Зачинщика всех бед
Звериный хвост, - мне это въяве зримо, -
Влачит к ущелью, где пощады нет.
Зверь мчится все быстрей, неудержимо,
И тот уже растерзан, и на срам
Оставлен труп, простертый недвижимо.
Не много раз вращаться тем кругам
(Он вверх взглянул), чтобы ты понял ясно
То, что ясней не вымолвлю я сам.
Теперь простимся; время здесь всевластно,
А, идя равной поступью с тобой,
Я принужден терять его напрасно".
Как, отделясь от едущих гурьбой,
Наездник мчит коня насколько можно,
Чтоб, ради славы, первым встретить бой,
Так, торопясь, он зашагал тревожно;
И вновь со мной остались эти два,
Чье имя в мире было столь вельможно.
Уже его я различал едва,
И он не больше был доступен взгляду,
Чем были разуму его слова,
Когда живую, всю в плодах, громаду
Другого древа я увидел вдруг,
Крутого склона обогнув преграду.
Я видел - люди, вскинув кисти рук,
Взывали к листьям, веющим широко,
Как просит детвора, теснясь вокруг,
А окруженный не дает до срока,
Но, чтобы зуд желания возрос,
Приманку держит на виду высоко.
Потом ушли, как пробудясь от грез.
Мы подступили, приближаясь слева,
К стволу, не внемлющему просьб и слез.
"Идите мимо! Это отпрыск древа,
Которое растет на высотах
И от которого вкусила Ева".
Так чей-то голос говорил в листах;
И мы, теснясь, запретные пределы
Вдоль кручи обогнули второпях.
"Припомните, - он говорил, - Нефелы
Проклятый род, когда он, сыт и пьян,
На бой с Тезеем ринулся, двутелый;
И как вольготно лил еврейский стан,
За что и был отвергнут Гедеоном,
Когда с холмов он шел на Мадиан".
Так, стороною, под нависшим склоном,
Мы шли и слушали про грех обжор,
Сопровожденный горестным уроном.
Потом, все трое, вышли на простор
И так прошли в раздумье, молчаливы,
За тысячу шагов, потупя взор.
"О чем бы так задуматься могли вы?" -
Нежданный голос громко прозвучал,
Так что я вздрогнул, словно зверь пугливый.
Я поднял взгляд; вовеки не блистал
Настолько ослепительно и ало
В горниле сплав стекла или металл,
Как тот блистал, чье слово нас встречало:
"Чтобы подняться на гору, здесь вход;
Идущим к миру - здесь идти пристало".
Мой взор затмился, встретив облик тот;
И я пошел вослед за мудрецами,
Как человек, когда на слух идет.
И как перед рассветными лучами
Благоухает майский ветерок,
Травою напоенный и цветами,
Так легкий ветер мне чело облек,
И я почуял перьев мановенье,
Распространявших амврозийный ток,
И услыхал: "Блажен, чье озаренье
Столь благодатно, что ему чужда
Услада уст и вкуса вожделенье,
Чтоб не алкать сверх меры никогда".
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Час понуждал быстрей идти по всклону,
Затем что солнцем полуденный круг
Был сдан Тельцу, а ночью - Скорпиону;
И словно тот, кто не глядит вокруг,
Но направляет к цели шаг упорный,
Когда ему помедлить недосуг,
Мы, друг за другом, шли тесниной горной,
Где ступеней стесненная гряда
Была как раз для одного просторной.
Как юный аист крылья иногда
Поднимет к взлету и опустит снова,
Не смея оторваться от гнезда,
Так и во мне, уже вспылать готова,
Тотчас же угасала речь моя,
И мой вопрос не претворялся в слово.
Отец мой, видя, как колеблюсь я,
Сказал мне на ходу: "Стреляй же смело,
Раз ты свой лук напряг до острия!"
Раскрыв уста уже не оробело:
"Как можно изнуряться, - я сказал, -
Там, где питать не требуется тело?"
"Припомни то, как Мелеагр сгорал,
Когда подверглась головня сожженью,
И минет горечь, - он мне отвечал. -
И, рассудив, как всякому движенью
Движеньем вторят ваши зеркала,
Ты жесткое принудишь к размягченью.
Но, чтобы мысль твоя покой нашла,
Вот Стаций здесь; и я к нему взываю,
Чтобы твоя болячка зажила".
"Прости, что вечный строй я излагаю
В твоем присутствии, - сказал поэт. -
Но отказать тебе я не дерзаю".
Потом он начал: "Если мой ответ
Ты примешь в разуменье, сын мой милый,
То сказанному "как" прольется свет.
Беспримесная кровь, которой жилы
Вобрать не могут в жаждущую пасть,
Как лишнее, чего доесть нет силы,
Приемлет в сердце творческую власть
Образовать собой все тело ваше,
Как в жилах кровь творит любую часть.
Очистясь вновь и в то сойдя, что краше
Не называть, впоследствии она
Сливается с чужой в природной чаше.
Здесь та и эта соединена,
Та - покоряясь, эта - созидая,
Затем что в высшем месте рождена.
Смешавшись с той и к делу приступая,
Она ее сгущает, сгусток свой,
Раз созданный, помалу оживляя.
Зиждительная сила, став душой,
Лишь тем отличной от души растенья,
Что та дошла, а этой - путь большой,
Усваивает чувства и движенья,
Как гриб морской, и нужные дает
Зачатым свойствам средства выраженья.
Так ширится, мой сын, и так растет
То, что в родящем сердце пребывало,
Где естество всю плоть предсоздает.
Но уловить, как тварь младенцем стала,
Не так легко, и здесь ты видишь тьму;
Мудрейшего, чем ты, она сбивала,
И он учил, что, судя по всему,
Душа с возможным разумом не слита,
Затем что нет вместилища ему.
Но если правде грудь твоя открыта,
Знай, что, едва зародыш завершен
И мозговая ткань вполне развита,
Прадвижитель, в веселии склонен,
Прекрасный труд природы созерцает,
И новый дух в него вдыхает он,
Который все, что там росло, вбирает;
И вот душа, слиянная в одно,
Живет, и чувствует, и постигает.
И если то, что я сказал, темно,
Взгляни, как в соке, что из лоз сочится,
Жар солнца превращается в вино.
Когда ж у Лахезис весь лен ссучится,
Душа спешит из тела прочь, но в ней
И бренное, и вечное таится.
Безмолвствуют все свойства прежних дней;
Но память, разум, воля - те намного
В деянии становятся острей.
Она летит, не медля у порога,
Чудесно к одному из берегов;
Ей только здесь ясна ее дорога.
Чуть дух очерчен местом, вновь готов
Поток творящей силы излучаться,
Как прежде он питал плотской покров.
Как воздух, если в нем пары клубятся
И чуждый луч их мгла в себе дробит,
Различно начинает расцвечаться,
Так ближний воздух принимает вид,
В какой его, воздействуя, приводит
Душа, которая внутри стоит.
И как сиянье повсеместно ходит
За пламенем и неразрывно с ним,
Так новый облик вслед за духом бродит
И, так как тот через него стал зрим,
Зовется тенью; ею создаются
Орудья чувствам - зренью и другим.
У нас владеют речью и смеются,
Нам свойственны и плач, и вздох, и стон,
Как здесь они, ты слышал, раздаются.
И все, чей дух взволнован и смущен,
Сквозит в обличье тени; оттого-то
И был ты нашим видом удивлен".
Последнего достигнув поворота,
Мы обратились к правой стороне,
И нас другая заняла забота.
Здесь горный склон - в бушующем огне,
А из обрыва ветер бьет, взлетая,
И пригибает пламя вновь к стене;
Нам приходилось двигаться вдоль края,
По одному; так шел я, здесь - огня,
А там - паденья робко избегая.
"Тут надо, - вождь остерегал меня, -
Глаза держать в поводьях неустанно,
Себя все время от беды храня".
"Summae Deus clementiae", - нежданно
Из пламени напев донесся к нам;
Мне было все же и взглянуть желанно,
И я увидел духов, шедших там;
И то их путь, то вновь каймы полоска
Мой взор распределяли пополам.
Чуть гимн умолк, как "Virum non cognosco!" -
Раздался крик. И снова песнь текла,
Подобием глухого отголоска.
И снова крик: "Диана не могла
В своем лесу терпеть позор Гелики,
Вкусившей яд Венеры". И была
Вновь песнь; и вновь превозносили клики
Жен и мужей, чей брак для многих впредь
Явил пример, безгрешностью великий.
Так, вероятно, восклицать и петь
Им в том огне все время полагалось;
Таков бальзам их, такова их снедь,
Чтоб язва наконец зарубцевалась.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Пока мы шли, друг другу вслед, по краю
И добрый вождь твердил не раз еще:
"Будь осторожен, я предупреждаю!" -
Мне солнце било в правое плечо
И целый запад в белый превращало
Из синего, сияя горячо;
И где ложилась тень моя, там ало
Казалось пламя; и толпа была,
В нем проходя, удивлена немало.
Речь между ними обо мне зашла,
И тень, я слышал, тени говорила:
"Не таковы бесплотные тела".
Иные подались, сколь можно было,
Ко мне, стараясь, как являл их вид,
Ступать не там, где их бы не палило.
"О ты, кому почтительность велит,
Должно быть, сдерживать поспешность шага,
Ответь тому, кто жаждет и горит!
Не только мне ответ твой будет благо:
Он этим всем нужнее, чем нужна
Индийцу или эфиопу влага.
Скажи нам, почему ты - как стена
Для солнца, словно ты еще не встретил
Сетей кончины". Так из душ одна
Мне говорила; я бы ей ответил
Без промедленья, но как раз тогда
Мой взгляд иное зрелище приметил.
Навстречу этой новая чреда
Шла по пути, объятому пыланьем,
И я помедлил, чтоб взглянуть туда.
Вдруг вижу - тени, здесь и там, лобзаньем
Спешат друг к другу на ходу прильнуть
И кратким утешаются свиданьем.
Так муравьи, столкнувшись где-нибудь,
Потрутся рыльцами, чтобы дознаться,
Быть может, про добычу и про путь.
Но только миг объятья дружбы длятся,
И с первым шагом на пути своем
Одни других перекричать стремятся, -
Те, новые: "Гоморра и Содом!",
А эти: "В телку лезет Пасифая,
Желая похоть утолить с бычком!"
Как если б журавлей летела стая -
Одна к пескам, другая на Рифей,
Та - стужи, эта - солнца избегая,
Так расстаются две чреды теней,
Чтоб снова петь в слезах обычным ладом
И восклицать про то, что им сродней.
И двинулись опять со мною рядом
Те, что меня просили дать ответ,
Готовность слушать выражая взглядом.
Я, видя вновь, что им покоя нет,
Сказал: "О души, к свету мирной славы
Обретшие ведущий верно след,
Мой прах, незрелый или величавый,
Не там остался: здесь я во плоти,
Со мной и кровь ее, и все суставы.
Я вверх иду, чтоб зренье обрести:
Там есть жена, чья милость мне дарует
Сквозь ваши страны смертное нести.
Но, - и скорее да восторжествует
Желанье ваше, чтоб вас принял храм
Той высшей тверди, где любовь ликует, -
Скажите мне, а я письму предам,
Кто вы и эти люди кто такие,
Которые от вас уходят там".
Так смотрит, губы растворив, немые
От изумленья, дикий житель гор,
Когда он в город попадет впервые,
Как эти на меня стремили взор.
Едва с них спало бремя удивленья, -
Высокий дух дает ему отпор, -
"Блажен, кто, наши посетив селенья, -
Вновь начал тот, кто прежде говорил, -
Для лучшей смерти черплет наставленья!
Народ, идущий с нами врозь, грешил
Тем самым, чем когда-то Цезарь клики
"Царица" в день триумфа заслужил.
Поэтому "Содом" гласят их крики,
Как ты слыхал, и совесть их язвит,
И в помощь пламени их стыд великий.
Наш грех, напротив, был гермафродит;
Но мы забыли о людском законе,
Спеша насытить страсть, как скот спешит,
И потому, сходясь на этом склоне,
Себе в позор, мы поминаем ту,
Что скотенела, лежа в скотском лоне.
Ты нашей казни видишь правоту;
Назвать всех порознь мы бы не успели,
Да я на память и не перечту.
Что до меня, я - Гвидо Гвиницелли;
Уже свой грех я начал искупать,
Как те, что рано сердцем восскорбели".
Как сыновья, увидевшие мать
Во времена Ликурговой печали,
Таков был я, - не смея показать, -
При имени того, кого считали
Отцом и я, и лучшие меня,
Когда любовь так сладко воспевали.
И глух, и нем, и мысль в тиши храня,
Я долго шел, в лицо его взирая,
Но подступить не мог из-за огня.
Насытя взгляд, я молвил, что любая
Пред ним заслуга мне милей всего,
Словами клятвы в этом заверяя.
И он мне: "От признанья твоего
Я сохранил столь светлый след, что Лета
Бессильна смыть иль омрачить его.
Но если прямодушна клятва эта,
Скажи мне: чем я для тебя так мил,
Что речь твоя и взор полны привета?"
"Стихами вашими, - ответ мой был. -
Пока продлится то, что ныне ново,
Нетленна будет прелесть их чернил".
"Брат, - молвил он, - вот тот (и на другого
Он пальцем указал среди огней)
Получше был ковач родного слова.
В стихах любви и в сказах он сильней
Всех прочих; для одних глупцов погудка,
Что Лимузинец перед ним славней.
У них к молве, не к правде ухо чутко,
И мненьем прочих каждый убежден,
Не слушая искусства и рассудка.
"Таков для многих старых был Гвиттон,
Из уст в уста единственно прославлен,
Покуда не был многими сражен.
Но раз тебе простор столь дивный явлен,
Что ты волен к обители взойти,
К той, где Христос игуменом поставлен,
Там за меня из "Отче наш" прочти
Все то, что нужно здешнему народу,
Который в грех уже нельзя ввести".
Затем, - быть может, чтобы дать свободу
Другим идущим, - он исчез в огне,
Подобно рыбе, уходящей в воду.
Я подошел к указанному мне,
Сказав, что вряд ли я чье имя в мире
Так приютил бы в тайной глубине.
Он начал так, шагая в знойном вире:
"Tan m'abellis vostre cortes deman,
Qu'ieu no me puesc ni voill a vos cobrire.
Ieu sui Arnaut, que plor e vau cantan;
Consiros vei la passada folor,
E vei jausen lo joi qu'esper, denan.
Ara vos prec, per aquella valor
Que vos guida al som de 1'escalina,
Sovenha vos a temps de ma dolor!"
И скрылся там, где скверну жжет пучина.
Перевод стихов 140-147
"Столь дорог мне учтивый ваш привет,
Что сердце вам я рад открыть всех шире.
Здесь плачет и поет, огнем одет,
Арнольд, который видит в прошлом тьму,
Но впереди, ликуя, видит свет.
Он просит вас, затем что одному
Вам невозбранно горная вершина,
Не забывать, как тягостно ему!"
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Так, чтоб ударить первыми лучами
В те страны, где его творец угас,
Меж тем как Эбро льется под Весами,
А волны в Ганге жжет полдневный час,
Стояло солнце; меркнул день, сгорая,
Когда господень ангел встретил нас.
"Bead muncbo corde!" воспевая
Звучней, чем песни на земле звучны,
Он высился вне пламени, у края.
"Святые души, вы пройти должны
Укус огня; идите в жгучем зное
И слушайте напев с той стороны!"
Он подал нам напутствие такое,
И, слыша эту речь, я стал как тот,
Кто будет в недро погружен земное.
Я, руки сжав и наклонясь вперед,
Смотрел в огонь, и в памяти ожили
Тела людей, которых пламя жжет.
Тогда ко мне поэты обратили
Свой взгляд. "Мой сын, переступи порог:
Здесь мука, но не смерть, - сказал Вергилий. -
Ты - вспомни, вспомни!.. Если я помог
Тебе спуститься вглубь на Герионе,
Мне ль не помочь, когда к нам ближе бог?
И знай, что если б в этом жгучем лоне
Ты хоть тысячелетие провел,
Ты не был бы и на волос в уроне.
И если б ты проверить предпочел,
Что я не обманул тебя нимало,
Стань у огня и поднеси подол.
Отбрось, отбрось все, что твой дух сковало!
Взгляни - и шествуй смелою стопой!"
А я не шел, как совесть ни взывала.
При виде черствой косности такой
Он, чуть смущенный, молвил: "Сын, ведь это
Стена меж Беатриче и тобой".
Как очи, угасавшие для света,
На имя Фисбы приоткрыл Пирам
Под тутом, ставшим кровяного цвета,
Так, умягчен и больше не упрям,
Я взор к нему направил молчаливый,
Услышав имя, милое мечтам.
А он, кивнув, сказал: "Ну как, ленивый?
Чего мы ждем?" И улыбнулся мне,
Как мальчику, прельстившемуся сливой.
И он передо мной исчез в огне,
Прося, чтоб Стаций третьим шел, доныне
Деливший нас в пути по крутизне.
Вступив, я был бы рад остыть в пучине
Кипящего стекла, настолько злей
Был непомерный зной посередине.
Мой добрый вождь, чтобы я шел смелей,
Вел речь о Беатриче, повторяя:
"Я словно вижу взор ее очей".
Нас голос вел, сквозь пламя призывая;
И, двигаясь туда, где он звенел,
Мы вышли там, где есть тропа крутая.
Он посреди такого света пел
"Venite, benedicti Patris mei!",
Что яркости мой взгляд не одолел.
"Уходит солнце, скоро ночь. Быстрее
Идите в гору, - он потом сказал, -
Пока закатный край не стал чернее".
Тропа шла прямо вверх среди двух скал
И так, что свет последних излучений
Я пред собой у солнца отнимал;
Преодолев немногие ступени,
Мы ощутили солнечный заход
Там, сзади нас, по угасанью тени.
И прежде чем огромный небосвод
Так потемнел, что все в нем стало схоже
И щедрой ночи наступил черед,
Для нас ступени превратились в ложе,
Затем что горный мрак от нас унес
И мощь к подъему, и желанье тоже.
Как, мямля жвачку, тихнет стадо коз,
Которое, пока не стало сыто,
Спешило вскачь с утеса на утес,
И ждет в тени, пока жара разлита,
А пастырь, опершись на посошок,
Стоит вблизи, чтоб им была защита,
И как овчар, от хижины далек,
С гуртом своим проводит ночь в покое,
Следя, чтоб зверь добычу не увлек;
Так в эту пору были мы все трое,
Я - за козу, они - за сторожей,
Замкнутые в ущелие крутое.
Простор был скрыт громадами камней,
Но над тесниной звезды мне сияли,
Светлее, чем обычно, и крупней.
Так, полон дум и, глядя в эти дали,
Я был охвачен сном; а часто сон
Вещает то, о чем и не гадали.
Должно быть, в час, когда на горный склон
С востока Цитерея засияла,
Чей свет как бы любовью напоен,
Мне снилось - на лугу цветы сбирала
Прекрасная и юная жена,
И так она, сбирая, напевала:
"Чтоб всякий ведал, как я названа,
Я - Лия, и, прекрасными руками
Плетя венок, я здесь брожу одна.
Для зеркала я уберусь цветами;
Сестра моя Рахиль с его стекла
Не сводит глаз и недвижима днями.
Ей красота ее очей мила,
Как мне - сплетенный мной убор цветочный;
Ей любо созерцанье, мне - дела".
Но вот уже перед зарей восточной,
Которая скитальцам тем милей,
Чем ближе к дому их привал полночный,
Везде бежала тьма, и сон мой с ней;
Тогда я встал с одра отдохновенья,
Увидя вставшими учителей.
"Тот сладкий плод, который поколенья
Тревожно ищут по стольким ветвям,
Сегодня утолит твои томленья".
Со мною говоря, к таким словам
Прибег Вергилий; вряд ли чья щедрота
Была безмерней по своим дарам.
За мигом миг во мне росла охота
Быть наверху, и словно перья крыл
Я с каждым шагом ширил для полета.
Когда под нами весь уклон проплыл
И мы достигли высоты конечной,
Ко мне глаза Вергилий устремил,
Сказав: "И временный огонь, и вечный
Ты видел, сын, и ты достиг земли,
Где смутен взгляд мой, прежде безупречный.
Тебя мой ум и знания вели;
Теперь своим руководись советом:
Все кручи, все теснины мы прошли.
Вот солнце лоб твой озаряет светом;
Вот лес, цветы и травяной ковер,
Самовозросшие в пространстве этом.
Пока не снизошел счастливый взор
Той, что в слезах тогда пришла за мною,
Сиди, броди - тебе во всем простор.
Отныне уст я больше не открою;
Свободен, прям и здрав твой дух; во всем
Судья ты сам; я над самим тобою
Тебя венчаю митрой и венцом".
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
В великой жажде обойти дозором
Господень лес, тенистый и живой,
Где новый день смягчался перед взором,
Я медленно от кручи круговой
Пошел нагорьем, и земля дышала
Со всех сторон цветами и травой.
Ласкающее веянье, нимало
Не изменяясь, мне мое чело
Как будто нежным ветром обдавало
И трепетную сень вершин гнело
В ту сторону, куда гора святая
Бросает тень, как только рассвело, -
Но все же не настолько их сгибая,
Чтобы умолкли птички, оробев
И все свои искусства прерывая:
Они, ликуя посреди дерев,
Встречали песнью веянье востока
В листве, гудевшей их стихам припев,
Тот самый, что в ветвях растет широко,
Над взморьем Кьясси наполняя бор,
Когда Эол освободит Сирокко.
Я между тем так далеко простер
Мой путь сквозь древний лес, что понемногу
Со всех сторон замкнулся кругозор.
И вдруг поток мне преградил дорогу,
Который мелким трепетом волны
Клонил налево травы по отлогу.
Чистейшие из вод земной страны
Наполнены как будто мутью сорной
Пред этою, сквозной до глубины,
Хотя она струится черной-черной
Под вековечной тенью, для лучей
И солнечных, и лунных необорной.
Остановясь, я перешел ручей
Глазами, чтобы видеть, как растенья
Разнообразны в свежести своей.
И вот передо мной, как те явленья,
Когда нежданно в нас устранена
Любая дума силой удивленья,
Явилась женщина, и шла одна,
И пела, отбирая цвет от цвета,
Которых там пестрела пелена.
"О женщина, чья красота согрета
Лучом любви, коль внешний вид не ложь,
Но сердца достоверная примета, -
Быть может, ты поближе подойдешь, -
Сказал я ей, - и станешь над стремниной,
Чтоб я расслышать мог, что ты поешь?
Ты кажешься мне юной Прозерпиной,
Когда расстаться близился черед
Церере - с ней, ей - с вешнею долиной".
Как чтобы в пляске сделать поворот,
Она, скользя сомкнутыми стопами
И мелким шагом двигаясь вперед,
Меж алыми и желтыми цветами
К моей оборотилась стороне
С девически склоненными глазами;
И мой призыв был утолен вполне,
Когда она так близко подступила,
Что смысл напева долетал ко мне.
Придя туда, где побережье было
Уже омыто дивною рекой,
Открытый взор она мне подарила.
Едва ли мог струиться блеск такой
Из-под ресниц Венеры, уязвленной
Негаданно сыновнею рукой.
Среди травы, волнами орошенной,
Она, смеясь, готовила венок,
Без семени на высоте рожденный.
На три шага нас разделял поток;
Но Геллеспонт, где Ксеркс познал невзгоду,
Людской гордыне навсегда урок,
Леандру был милее в непогоду,
Когда он плыл из Абидоса в Сест,
Чем мне - вот этот, не разъявший воду.
"Вы внове здесь; мой смех средь этих мест,
Где людям был приют от всех несчастий, -
Так начала она, взглянув окрест, -
Мог удивить вас и смутить отчасти;
Но ум ваш озарится светом дня,
Вникая в псалмопенье "Delectasti".
Ты, впереди, который звал меня,
Спроси, что хочешь; я на все готова
Подать ответ, все точно изъясня".
"Вода и шум лесной, - сказал я снова, -
Колеблют то, что моему уму
Внушило слышанное прежде слово".
На что она: "Сомненью твоему
Я их причину до конца раскрою
И сжавшую тебя рассею тьму.
Творец всех благ, довольный лишь собою,
Ввел человека добрым, для добра,
Сюда, в преддверье к вечному покою.
Виной людей пресеклась та пора,
И превратились в боль и в плач по старом
Безгрешный смех и сладкая игра.
Чтоб смуты, порождаемые паром,
Который от воды и от земли
Идет, по мере силы, вслед за жаром,
Тревожить человека не могли,
Гора вздыбилась так, что их не знает
Над уровнем ворот, где вы вошли.
Но так как с первой твердью круг свершает
Весь воздух, если воздуху вразрез
Какой-либо заслон не возникает,
То здесь, в чистейшей высоте небес,
Его круговорот деревья клонит
И наполняет шумом частый лес.
Растение, которое он тронет,
Ему вверяет долю сил своих,
И он, кружа, ее вдали уронит;
Так в дальних землях, если свойства их
Иль их небес пригодны, возникая,
Восходит много отпрысков живых.
И там бы не дивились, это зная,
Тому, что иногда ростки растут,
Без видимого семени вставая.
И знай про этот дивный лес, что тут
Земля богата всяческою силой
И есть плоды, которых там не рвут.
И этот вот поток рожден не жилой,
В которой охладелый пар скоплен
И вдаль течет, то буйный, то унылый;
Его источник прочен и силен
И черплет от господних изволений
Все, что он льет, открытый с двух сторон.
Струясь сюда - он память согрешений
Снимает у людей; струясь туда -
Дарует память всех благих свершений.
Здесь - Лета; там - Эвноя; но всегда
И здесь, и там сперва отведать надо,
Чтоб оказалась действенной вода.
В ее вкушенье - высшая услада.
Хоть, может быть, ты жажду утолил
Услышанным, но я была бы рада,
Чтоб ты в подарок вывод получил;
Тебе он не обещан, но едва ли
От этого он станет меньше мил.
Те, что в стихах когда-то воспевали
Былых людей и золотой их век,
Быть может, здесь в парнасских снах витали:
Здесь был невинен первый человек,
Здесь вечный май, в плодах, как поздним летом,
И нектар - это воды здешних рек".
Я обратил лицо к моим поэтам
И здесь улыбку их упомяну,
Мелькнувшую при утвержденье этом;
Потом взглянул на дивную жену.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Как бы любовной негою объята,
Окончив речь, она запела так:
"Bead, quorum tecta sunt peccata!"
Как нимфы направляли легкий шаг,
Совсем одни, сквозь тень лесов, желая:
Та - видеть солнце, та - уйти во мрак, -
Она пошла вверх по реке, ступая
Вдоль берега; я - также, к ней плечом
И поступь с мелкой поступью ровняя.
Мы, ста шагов не насчитав вдвоем,
Дошли туда, где русло загибало,
И я к востоку повернул лицом.
Здесь мы пройти успели столь же мало,
Когда она, всем телом обратясь:
"Мой брат, смотри и слушай!" - мне сказала.
И вдруг лесная глубина зажглась
Блистаньем неожиданного света,
Как молнией внезапно озарясь;
Но молния, сверкнув, исчезнет где-то,
А этот свет, возникнув, возрастал,
Так что я в мыслях говорил: "Что это?"
Каким-то нежным звуком зазвучал
Лучистый воздух; скорбно и сурово
Я дерзновенье Евы осуждал:
Земля и твердь блюли господне слово,
А женщина, одна, чуть создана,
Не захотела потерпеть покрова;
Пребудь под ним покорною она,
Была бы радость несказанных сеней
И раньше мной, и дольше вкушена.
Пока я шел средь стольких предварении
Всевечной неги, мыслью оробев
И жаждая все больших упоений,
Пред нами воздух под листвой дерев
Стал словно пламень, осияв дубраву,
И сладкий звук переходил в напев.
Сонм дев священных, если вам во славу
Я ведал голод, стужу, скудный сон,
Себе награды я прошу по праву.
Пусть для меня прольется Геликон,
И да внушат мне Урания с хором
Стихи о том, чем самый ум смущен.
Вдали, за искажающим простором,
Который от меня их отделял,
Семь золотых дерев являлись взорам;
Когда ж я к ним настолько близок стал,
Что мнящийся предмет, для чувств обманный,
Отдельных свойств за далью не терял,
То дар, уму для различенья данный,
Светильники признал в седмице той,
А пенье голосов признал "Осанной".
Светлей пылал верхами чудный строй,
Чем полночью в просторах тверди ясной
Пылает полный месяц над землей.
Я в изумленье бросил взгляд напрасный
Вергилию, и мне ответил он
Таким же взглядом, как и я - безгласный.
Мой взор был снова к дивам обращен,
Все надвигавшимся в строю широком
Медлительнее новобрачных жен.
"Ты что ж, - сказала женщина с упреком, -
Горящий взгляд стремишь к живым огням,
А что за ними - не окинешь оком?"
И я увидел: вслед, как вслед вождям,
Чреда людей, вся в белом, выступала,
И белизны такой не ведать нам.
Вода налево от меня сверкала
И возвращала мне мой левый бок,
Едва я озирался, - как зерцало.
Когда я был настолько недалек,
Что мы всего лишь речкой разделялись,
Я шаг прервал и лучше видеть мог.
А огоньки все ближе надвигались,
И, словно кистью проведены,
За ними волны, крася воздух, стлались;
Все семь полос, отчетливо видны,
Напоминали яркими цветами
Лук солнца или перевязь луны.
Длину, всех этих стягов я глазами
Не озирал; меж крайними просвет
Измерился бы десятью шагами.
Под чудной сенью шло двенадцать чет
Маститых старцев, двигаясь степенно,
И каждого венчал лилейный цвет.
Все воспевали песнь: "Благословенна
Ты в дочерях Адама, и светла
Краса твоя и навсегда нетленна!"
Когда чреда избранная прошла
И свежую траву освободила,
Которою та сторона цвела, -
Как вслед светилам вставшие светила,
Четыре зверя взор мой различил.
Их лбы листва зеленая обвила;
У каждого - шесть оперенных крыл;
Крыла - полны очей; я лишь означу,
Что так смотрел бы Аргус, если б жил.
Чтоб начертать их облик, я не трачу
Стихов, читатель; непосильно мне
При щедрости исполнить всю задачу.
Прочти Езекииля; он вполне
Их описал, от северного края
Идущих в ветре, в туче и в огне.
Как на его листах, совсем такая
Наружность их; в одной лишь из статей
Я с Иоанном - крылья исчисляя.
Двуколая, меж четырех зверей
Победная повозка возвышалась,
И впряженный Грифон шел перед ней.
Он крылья так держал, что отделялась
Срединная от трех и трех полос,
И ни одна разъятьем не ломалась.
К вершинам крыл я тщетно взгляд вознес;
Он был золототел, где он был птицей,
А в остальном - как смесь лилей и роз.
Не то, чтоб Август равной колесницей
Не тешил Рима, или Сципион, -
Сам выезд Солнца был бедней сторицей,
Тот выезд Солнца, что упал, спален,
Когда Земля взмолилася в печали
И Дий творил свой праведный закон.
У правой ступицы, кружа, плясали
Три женщины; одна - совсем ала;
Ее в огне с трудом бы распознали;
Другая словно создана была
Из плоти, даже кости, изумрудной;
И третья - как недавний снег бела.
То белая вела их в пляске чудной,
То алая, чья песнь у всех зараз
То легкой поступь делала, то трудной.
А слева - четверо вели свой пляс,
Одеты в пурпур, повинуясь ладу
Одной из них, имевшей третий глаз.
За этим сонмищем предстали взгляду
Два старца, сходных обликом благим
И твердым, но несходных по наряду;
Так, одного питомцем бы своим
Счел Гиппократ, природой сотворенный
На благо самым милым ей живым;
Обратною заботой поглощенный,
Второй сверкал столь режущим мечом,
Что я глядел чрез реку, устрашенный.
Прошли смиренных четверо потом;
И одинокий старец, вслед за ними,
Ступал во сне, с провидящим челом.
Все семь от первых ризами своими
Не отличались; но взамен лилей
Венчали розы наравне с другими
Багряными цветами снег кудрей;
Далекий взор клялся бы, что их лица
Огнем пылают кверху от бровей.
Когда со мной равнялась колесница,
Раздался гром; и, словно возбранен
Был дальше ход, святая вереница
Остановилась позади знамен.
ПЕСНЬ ТРИДЦАТАЯ
Когда небес верховных семизвездье,
Чьей славе чужд закат или восход
И мгла иная, чем вины возмездье,
Всем указуя должных дел черед,
Как указует нижнее деснице
Того, кто судно к пристани ведет,
Остановилось, - шедший в веренице,
Перед Грифоном, праведный собор
С отрадой обратился к колеснице;
Один, подъемля вдохновенный взор,
Спел: "Veni, sponsa, de Libano, veni!" -
Воззвав трикраты, и за ним весь хор.
Как сонм блаженных из могильной сени,
Спеша, восстанет на призывный звук,
В земной плоти, воскресшей для хвалений,
Так над небесной колесницей вдруг.
Возникло сто, ad vocem tanti senis,
Всевечной жизни вестников и слуг.
И каждый пел: "Benedictus qui venis!"
И, рассыпая вверх и вкруг цветы,
Звал: "Manibus о date lilia plenis!"
Как иногда багрянцем залиты
В начале утра области востока,
А небеса прекрасны и чисты,
И солнца лик, поднявшись невысоко,
Настолько застлан мягкостью паров,
Что на него спокойно смотрит око, -
Так в легкой туче ангельских цветов,
Взлетавших и свергавшихся обвалом
На дивный воз и вне его краев,
В венке олив, под белым покрывалом,
Предстала женщина, облачена
В зеленый плащ и в платье огне-алом.
И дух мой, - хоть умчались времена,
Когда его ввергала в содроганье
Одним своим присутствием она,
А здесь неполным было созерцанье, -
Пред тайной силой, шедшей от нее,
Былой любви изведал обаянье.
Едва в лицо ударила мое
Та сила, чье, став отроком, я вскоре
Разящее почуял острие,
Я глянул влево, - с той мольбой во взоре,
С какой ребенок ищет мать свою
И к ней бежит в испуге или в горе, -
Сказать Вергилию: "Всю кровь мою
Пронизывает трепет несказанный:
Следы огня былого узнаю!"
Но мой Вергилий в этот миг нежданный
Исчез, Вергилий, мой отец и вождь,
Вергилий, мне для избавленья данный.
Все чудеса запретных Еве рощ
Омытого росой не оградили
От слез, пролившихся, как черный дождь.
"Дант, оттого что отошел Вергилий,
Не плачь, не плачь еще; не этот меч
Тебе для плача жребии судили".
Как адмирал, чтобы людей увлечь
На кораблях воинственной станицы,
То с носа, то с кормы к ним держит речь,
Такой, над левым краем колесницы,
Чуть я взглянул при имени своем,
Здесь поневоле вписанном в страницы,
Возникшая с завешенным челом
Средь ангельского празднества - стояла,
Ко мне чрез реку обратясь лицом.
Хотя опущенное покрывало,
Окружено Минервиной листвой,
Ее открыто видеть не давало,
Но, с царственно взнесенной головой,
Она промолвила, храня обличье
Того, кто гнев удерживает свой:
"Взгляни смелей! Да, да, я - Беатриче.
Как соизволил ты взойти сюда,
Где обитают счастье и величье?"
Глаза к ручью склонил я, но когда
Себя увидел, то, не молвив слова,
К траве отвел их, не стерпев стыда.
Так мать грозна для сына молодого,
Как мне она казалась в гневе том:
Горька любовь, когда она сурова.
Она умолкла; ангелы кругом
Запели: "In te, Domine, speravi",
На "pedes meos" завершив псалом.
Как леденеет снег в живой дубраве,
Когда, славонским ветром остужен,
Хребет Италии сжат в мерзлом сплаве,
И как он сам собою поглощен,
Едва дохнет земля, где гибнут тени,
И кажется-то воск огнем спален, -
Таков был я, без слез и сокрушений,
До песни тех, которые поют
Вослед созвучьям вековечных сеней;
Но чуть я понял, что они зовут
Простить меня, усердней, чем словами:
"О госпожа, зачем так строг твой суд!", -
Лед, сердце мне сжимавший как тисками,
Стал влагой и дыханьем и, томясь,
Покинул грудь глазами и устами.
Она, все той же стороны держась
На колеснице, вняв моленья эти,
Так, речь начав, на них отозвалась:
"Вы бодрствуете в вековечном свете;
Ни ночь, ни сон не затмевают вам
Неутомимой поступи столетий;
И мой ответ скорей тому, кто там
Сейчас стоит и слезы льет безгласно,
И скорбь да соразмерится делам.
Не только силой горних кругов, властно
Белящих семени дать должный плод,
Чему расположенье звезд причастно,
Но милостью божественных щедрот,
Чья дождевая туча так подъята,
Что до нее наш взор не досягнет,
Он в новой жизни был таков когда-то,
Что мог свои дары, с теченьем дней,
Осуществить невиданно богато.
Но тем дичей земля и тем вредней,
Когда в ней плевел сеять понемногу,
Чем больше силы почвенной у ней.
Была пора, он находил подмогу
В моем лице; я взором молодым
Вела его на верную дорогу.
Но чуть я, между первым и вторым
Из возрастов, от жизни отлетела, -
Меня покинув, он ушел к другим.
Когда я к духу вознеслась от тела
И силой возросла и красотой,
Его душа к любимой охладела.
Он устремил шаги дурной стезей,
К обманным благам, ложным изначала,
Чьи обещанья - лишь посул пустой.
Напрасно я во снах к нему взывала
И наяву, чтоб с ложного следа
Вернуть его: он не скорбел нимало.
Так глубока была его беда,
Что дать ему спасенье можно было
Лишь зрелищем погибших навсегда.
И я ворота мертвых посетила,
Прося, в тоске, чтобы ему помог
Тот, чья рука его сюда взводила.
То было бы нарушить божий рок -
Пройти сквозь Лету и вкусить губами
Такую снедь, не заплатив оброк
Раскаянья, обильного слезами".
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Ты, ставший, у священного потока, -
Так, речь ко мне направив острием,
Хоть было уж и лезвие жестоко,
Она тотчас же начала потом, -
Скажи, скажи, права ли я! Признаний
Мои улики требуют во всем".
Я был так слаб от внутренних терзаний,
Что голос мой, поднявшийся со дна,
Угас, еще не выйдя из гортани.
Пождав: "Ты что же? - молвила она. -
Ответь мне! Память о годах печали
В тебе волной еще не сметена".
Страх и смущенье, горше, чем вначале,
Исторгли из меня такое "да",
Что лишь глаза его бы распознали.
Как самострел ломается, когда
Натянут слишком, и полет пологий
Его стрелы не причинит вреда,
Так я не вынес бремени тревоги,
И ослабевший голос мой затих,
В слезах и вздохах, посреди дороги.
Она сказала: "На путях моих,
Руководимый помыслом о благе,
Взыскуемом превыше всех других,
Скажи, какие цепи иль овраги
Ты повстречал, что мужеством иссяк
И к одоленью не нашел отваги?
Какие на челе у прочих благ
Увидел чары и слова обета,
Что им навстречу устремил свой шаг?"
Я горьким вздохом встретил слово это
И, голос мой усильем подчиня,
С трудом раздвинул губы для ответа.
Потом, в слезах: "Обманчиво маня,
Мои шаги влекла тщета земная,
Когда ваш облик скрылся от меня".
И мне она: "Таясь иль отрицая,
Ты обмануть не мог бы Судию,
Который судит, все деянья зная..
Но если кто признал вину свою
Своим же ртом, то на суде точило
Вращается навстречу лезвию.
И все же, чтоб тебе стыднее было,
Заблудшему, и чтоб тебя опять,
Как прежде, песнь сирен не обольстила,
Не сея слез, внимай мне, чтоб узнать,
Куда мой образ, ставший горстью пыли,
Твои шаги был должен направлять.
Природа и искусство не дарили
Тебе вовек прекраснее услад,
Чем облик мой, распавшийся в могиле.
Раз ты лишился высшей из отрад
С моею смертью, что же в смертной доле
Еще могло к себе привлечь твой взгляд?
Ты должен был при первом же уколе
Того, что бренно, устремить полет
Вослед за мной, не бренной, - как дотоле.
Не надо было брать на крылья гнет,
Чтоб снова пострадать, - будь то девичка
Иль прочий вздор, который миг живет.
Раз, два страдает молодая птичка;
А оперившихся и зорких птиц
От стрел и сети бережет привычка".
Как малыши, глаза потупив ниц,
Стоят и слушают и, сознавая
Свою вину, не подымают лиц,
Так я стоял. "Хоть ты скорбишь, внимая,
Вскинь бороду, - она сказала мне. -
Ты больше скорби вынесешь, взирая".
Крушится легче дуб на крутизне
Под ветром, налетевшим с полуночи
Или рожденным в Ярбиной стране,
Чем поднял я на зов чело и очи;
И, бороду взамен лица назвав,
Она отраву сделала жесточе.
Когда я каждый распрямил сустав,
Глаз различил, что первенцы творенья
Дождем цветов не окропляют трав;
И я увидел, полн еще смятенья,
Что Беатриче взоры навела
На Зверя, слившего два воплощенья.
Хоть за рекой и не открыв чела, -
Она себя былую побеждала
Мощнее, чем других, когда жила.
Крапива скорби так меня сжигала,
Что, чем сильней я что-либо любил,
Тем ненавистней это мне предстало.
Такой укор мне сердце укусил,
Что я упал; что делалось со мною,
То знает та, кем я повержен был.
Обретши силы в сердце, над собою
Я увидал сплетавшую венок
И услыхал: "Держись, держись, рукою!"
Меня, по горло погрузи в поток,
Она влекла и легкими стопами
Поверх воды скользила, как челнок.
Когда блаженный берег был над нами,
"Asperges me", - так нежно раздалось,
Что мне не вспомнить, не сказать словами.
Меж тем она, взметнув ладони врозь,
Склонилась надо мной и погрузила
Мне голову, так что глотнуть пришлось.
Потом, омытым влагой, поместила
Меж четверых красавиц в хоровод,
И каждая меня рукой укрыла.
"Мы нимфы - здесь, мы - звезды в тьме высот;
Лик Беатриче не был миру явлен,
Когда служить ей мы пришли вперед.
Ты будешь нами перед ней поставлен;
Но вникнешь в свет ее отрадных глаз
Среди тех трех, чей взор острей направлен".
Так мне они пропели; и тотчас
Мы перед грудью у Грифона стали,
Имея Беатриче против нас.
"Не береги очей, - они сказали. -
Вот изумруды, те, что с давних пор
Оружием любви тебя сражали".
Сто сот желаний, жарче, чем костер,
Вонзили взгляд мой в очи Беатриче,
Все на Грифона устремлявшей взор.
Как солнце в зеркале, в таком величье
Двусущный Зверь в их глубине сиял,
То вдруг в одном, то вдруг в другом обличье.
Суди, читатель, как мой ум блуждал,
Когда предмет стоял неизмененный,
А в отраженье облик изменял.
Пока, ликующий и изумленный,
Мой дух не мог насытиться едой,
Которой алчет голод утоленный, -
Отмеченные высшей красотой,
Три остальные, распевая хором,
Ко мне свой пляс приблизили святой.
"Взгляни, о Беатриче, дивным взором
На верного, - звучала песня та, -
Пришедшего по кручам и просторам!
Даруй нам милость и твои уста
Разоблачи, чтобы твоя вторая
Ему была открыта красота!"
О света вечного краса живая,
Кто так исчах и побледнел без сна
В тени Парнаса, струй его вкушая,
Чтоб мысль его и речь была властна
Изобразить, какою ты явилась,
Гармонией небес осенена,
Когда в свободном воздухе открылась?
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Мои глаза так алчно утоляли
Десятилетней жажды жгучий зной,
Что все другие чувства мертвы стали;
Взор здесь и там был огражден стеной
Невнятия, влекомый неуклонно
В былую сеть улыбкой неземной;
Но влево отклонился принужденно, "
Когда из уст богинь, стоявших там,
Раздалось слово: "Слишком напряженно!"
Упадок зренья, свойственный глазам,
В которых солнце свеже отразилось,
Меня на время приобщил к слепцам;
Когда же с малым зренье вновь сроднилось
(Я молвлю "с малым", мысля о большом,
С которым ощущенье разлучилось),
Я видел - вправо повернув плечом,
Святое войско шло стезей возвратной,
С седмицей свеч и с солнцем пред челом.
Как, оградив себя щитами, ратный
Заходит строй, за стягом идя вспять,
Пока порядок не создаст обратный, -
Так стран небесных головная рать
Вся перед нами прежде растянулась,
Чем колесница стала загибать.
Из женщин каждая к оси вернулась,
И благодатный груз повлек Грифон,
Но ни перо на нем не шелохнулось.
Та, кем я был сквозь воду проведен,
И я, и Стаций шли с руки, где круче
Колесный след в загибе закруглен.
Так, через лес, пустынный и дремучий
С тех пор, как змею женщина вняла,
Мы шли под голос ангельских созвучий.
Насколько трижды пролетит стрела,
Настолько удалясь, мы шаг прервали,
И Беатриче на землю сошла.
Тогда "Адам!" все тихо пророптали
И обступили древо, чьих ветвей
Ни листья, ни цветы не украшали.
Его намет, чем выше, тем мощней
И вправо расширявшийся, и влево,
Дивил бы индов высотой своей.
"Хвала тебе. Грифон, за то, что древа
Не ранишь клювом; вкус отраден в нем,
Но горькие терзанья терпит чрево", -
Вскричали прочие, обстав кругом
Могучий ствол; и Зверь двоерожденный:
"Так семя всякой правды соблюдем".
И, к дышлу колесницы обращенный,
Он к сирой ветви сам его привлек,
Связав их вязью, из нее сплетенной.
Как наши поросли, когда поток
Большого света смешан с тем, который
Вслед за ельцом небесным ждет свой срок,
Пестро рядятся в свежие уборы,
Пока еще не под другой звездой
Коней для Солнца запрягают Оры, -
Так в цвет, светлей фиалки полевой
И гуще розы, облеклось растенье,
Где прежде каждый сук был неживой.
Я не постиг нездешнее хваленье,
Которое весь сонм их возгласил,
И не дослушал до конца их пенье.
Умей я начертать, как усыпил
Сказ о Сиринге очи стражу злому,
Который бденье дорого купил,
Я, подражая образцу такому,
Живописал бы, как ввергался в сон;
Но пусть искуснейший опишет дрему.
А я скажу, как я был пробужден
И полог сна раздрали блеск мгновенный
И возглас: "Встань же! Чем ты усыплен?"
Как, цвет увидев яблони священной,
Чьим брачным пиром небеса полны
И чьи плоды бесплотным вожделенны,
Петр, Иоанн и Яков, сражены
Бесчувствием, очнулись от глагола,
Который разрушал и глубже сны,
И видели, что лишена их школа
Уже и Моисея, и Ильи,
И на учителе другая стола, -
Так я очнулся, в смутном забытьи
Увидев над собой при этом кличе
Ту, что вдоль струй вела шаги мои.
В смятенье, я сказал: "Где Беатриче?"
И та: "Она воссела у корней
Листвы, обретшей новое величье.
Взгляни на круг приблизившихся к ней;
Другие ввысь восходят за Грифоном,
И песня их и глубже, и звучней".
Звенела ль эта речь дальнейшим звоном,
Не знаю, ибо мне была видна
Та, что мой слух заставила заслоном.
Она сидела на земле, одна,
Как если б воз, который Зверь двучастный
Связал с растеньем, стерегла она.
Окрест нее смыкали круг прекрасный
Семь нимф, держа огней священный строй,
Над коим Австр и Аквилон не властны.
"Ты здесь на краткий срок в сени лесной,
Дабы затем навек, средь граждан Рима,
Где римлянин - Христос, пребыть со мной.
Для пользы мира, где добро гонимо,
Смотри на колесницу и потом
Все опиши, что взору было зримо".
Так Беатриче; я же, весь во всем
К стопам ее велений преклоненный,
Воззрел послушно взором и умом.
Не падает столь быстро устремленный
Огонь из тучи плотной, чьи пласты
Скопились в сфере самой отдаленной,
Как птица Дия пала с высоты
Вдоль дерева, кору его терзая,
А не одну лишь зелень и цветы,
И, в колесницу мощно ударяя,
Ее качнула; так, с боков хлеща,
Раскачивает судно зыбь морская.
Потом я видел, как, вскочить ища,
Кралась лиса к повозке величавой,
Без доброй снеди до костей тоща.
Но, услыхав, какой постыдной славой
Ее моя корила госпожа,
Она умчала остов худощавый.
Потом, я видел, прежний путь держа,
Орел спустился к колеснице снова
И оперил ее, над ней кружа.
Как бы из сердца, горестью больного,
С небес нисшедший голос произнес:
"О челн мой, полный бремени дурного!"
Потом земля разверзлась меж колес,
И видел я, как вышел из провала
Дракон, хвостом пронзая снизу воз;
Он, как оса, вбирающая жало,
Согнул зловредный хвост и за собой
Увлек часть днища, утоленный мало.
Остаток, словно тучный луг - травой,
Оделся перьями, во имя цели,
Быть может, даже здравой и благой,
Подаренными, и они одели
И дышло, и колеса по бокам,
Так, что уста вздохнуть бы не успели.
Преображенный так, священный храм
Явил семь глав над опереньем птичьим:
Вдоль дышла - три, четыре - по углам.
Три первые уподоблялись бычьим,
У прочих был единый рог в челе;
В мир не являлся зверь, странней обличьем.
Уверенно, как башня на скале,
На нем блудница наглая сидела,
Кругом глазами рыща по земле;
С ней рядом стал гигант, чтобы не смела
Ничья рука похитить этот клад;
И оба целовались то и дело.
Едва она живой и жадный взгляд
Ко мне метнула, друг ее сердитый
Ее стегнул от головы до пят.
Потом, исполнен злобы ядовитой,
Он отвязал чудовище ив лес
Его повлек, где, как щитом укрытый,
С блудницей зверь невиданный исчез.
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Deus, venerunt gentes", - то четыре,
То три жены, та череда и та,
Сквозь слезы стали петь стихи Псалтири.
И Беатриче, скорбью повита,
Внимала им, подобная в печали,
Быть может, лишь Марии у креста.
Когда же те простор для речи дали,
Сказала, вспыхнув, как огонь во тьме,
И встав, и так слова ее звучали:
"Modicum, et non videbitis me;
Et iterum, любимые сестрицы,
Modicum, et vos videbitis me".
И, двинувшись в предшествии седмицы,
Мне, женщине и мудрецу - за ней
Идти велела манием десницы.
И ранее, чем на стезе своей
Она десятый шаг свой опустила,
Мне хлынул в очи свет ее очей.
"Иди быстрей, - она проговорила,
Спокойное обличие храня, -
Чтобы тебе удобней слушать было".
Я подошел, по ней мой шаг равня;
Она сказала: "Брат мой, почему бы
Тебе сейчас не расспросить меня?"
Как те, кому мешает страх сугубый
Со старшими свободно речь вести,
И голос их едва идет сквозь зубы,
Так, полный звук не в силах обрести:
"О госпожа, - ответил я, смущенный, -
То, что мне нужно, легче вам найти".
Она на это: "Пусть твой дух стесненный
Боязнь и стыд освободят от пут,
Так, чтобы ты не говорил, как сонный.
Знай, что порушенный змеей сосуд
Был и не стал; но от судьи вселенной
Вино и хлеб злодея не спасут.
Еще придет преемник предреченный
Орла, чьи перья, в колесницу пав,
Ее уродом сделали и пленной.
Я говорю, провиденьем познав,
Что вот уже и звезды у порога,
Не знающие никаких застав,
Когда Пятьсот Пятнадцать, вестник бога,
Воровку и гиганта истребит
За то, что оба согрешали много.
И если эта речь моя гласит,
Как Сфинга и Фемида, темным складом,
И смысл ее от разума сокрыт, -
Событья уподобятся Наядам
И трудную загадку разрешат,
Но будет мир над нивой и над стадом.
Следи; и точно, как они звучат,
Мои слова запомни для наказа
Живым, чья жизнь - лишь путь до смертных врат
И при писанье своего рассказа
Не скрой, каким растенье ты нашел,
Ограбленное здесь уже два раза.
Кто грабит ветви иль терзает ствол,
Повинен в богохульственной крамоле:
Бог для себя святыню их возвел.
Грызнув его, пять тысяч лет и доле
Ждала в мученьях первая душа,
Чтоб грех избыл другой, по доброй воле.
Спит разум твой, размыслить не спеша,
Что неспроста оно взнеслось так круто,
Таким наметом стебель заверша.
Не будь твое сознание замкнуто,
Как в струи Эльсы, в помыслы сует,
Не будь их прелесть - как Пирам для тута,
Ты, по наличью этих лишь примет,
Постиг бы нравственно, сколь правосудно
Господь на древо наложил запрет.
Но так как ты, - мне угадать нетрудно, -
Окаменел и потускнел умом
И свет моих речей приемлешь скудно,
Хочу, чтоб ты в себе их нес потом,
Подобно хоть не книге, а картине,
Как жезл приносят с пальмовым листом".
И я: "Как оттиск в воске или глине,
Который принял неизменный вид,
Мой разум вашу речь хранит отныне.
Но для чего в такой дали парит
Ваш долгожданный голос, и чем боле
К нему я рвусь, тем дальше он звучит?"
"Чтоб ты постиг, - сказала, - что за школе
Ты следовал, и видел, можно ль ей
Познать сокрытое в моем глаголе;
И видел, что до божеских путей
Вам так далеко, как земному краю
До неба, мчащегося всех быстрей".
На что я молвил: "Я не вспоминаю,
Чтоб я когда-либо чуждался вас,
И в этом я себя не упрекаю".
Она же: "Если ты на этот раз
Забыл, - и улыбнулась еле зримо, -
То вспомни, как ты Лету пил сейчас;
Как судят об огне по клубам дыма,
Само твое забвенье - приговор
Виновной воле, устремленной мимо.
Но говорить с тобою с этих пор
Я буду обнаженными словами,
Чтобы их видеть мог твой грубый взор".
Все ярче, замедленными шагами,
Вступало солнце в полуденный круг,
Который создан нашими глазами,
Когда в пути остановились вдруг, -
Как проводник, который полн сомнений,
Увидев незнакомое вокруг, -
Семь жен у выхода из бледной тени,
Какую в Альпах стелет вдоль ручья
Вязь черных веток и зеленой сени.
Там растекались, - мог бы думать я, -
Тигр и Евфрат из одного истока,
Лениво разлучаясь, как друзья.
"О светоч смертных, блещущий высоко,
Что это за раздвоенный поток,
Сам от себя стремящийся далеко?"
На что сказали так: "Тебе урок
Подаст Мательда". И, путем ответа
Как бы желая отвести упрек,
Прекрасная сказала: "И про это,
И про иное с ним я речь вела,
И не могла ее похитить Лета".
И Беатриче: "Больших мыслей мгла,
Ложащихся на память пеленою,
Ему, быть может, ум заволокла.
Но видишь льющуюся там Эвною:
Сведи его и сделай, как всегда,
Угаснувшую силу вновь живою".
Как избранные души без труда
Желанное другим желают сами,
Лишь только есть малейшая нужда,
Так, до меня дотронувшись перстами,
Она пошла и на учтивый лад
Сказала Стацию: "Ты следуй с нами".
Не будь, читатель, у меня преград
Писать еще, я бы воспел хоть мало
Питье, чью сладость вечно пить бы рад;
Но так как счет положен изначала
Страницам этой кантики второй,
Узда искусства здесь меня сдержала.
Я шел назад, священною волной
Воссоздан так, как жизненная сила
Живит растенья зеленью живой,
Чист и достоин посетить светила.
|
|
|
|